Вл. Новиков

СИМПТОМЫ ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ

Летний сезон журнальной прозы

 

“НЕЧИТАБЕЛЬНЫЙ РОМАН” - так назвал свое по-французски написанное произведение Мережковский. Не Дмитрий Сергеевич, а его внук, приславший вышеупомянутый опус на отзыв авторитетному швейцарскому слависту Жоржу Нива. Увы, текст не потряс филолога, и тот деликатно намекнул незадачливому автору; дескать, исчерпывающая рецензия уже содержится в заглавии. Услышав недавно эту историю от Жоржа Нива, я невольно подумал, что у нас такой ответ критика едва ли был бы воспринят как правомерный: многие прозаики чуть ли не гордятся нечитабельностъю своих творений и возводят ее в принцип, поступаться которым они не намерены.

Тем более что серость и скуку очень поощряли в последнее время редакции толстых журналов, добившиеся всего за одну пятилетку почти полной нечитаемости своей продукции. Да ладно, не станем бить лежачих. Валентин Катаев, возглавляя “Юность”, часто говаривал: хорошо напечатать за год “аж две” стоящих вещи. Так вот, в течение июля - августа в толстых журналах опубликовано “аж два” читабельных романа плюс кое-что еще достойное внимания.

Роман Дмитрия Липскерова “Сорок лет Чанчжоэ” (“Новый мир”, № 7-8) поначалу настораживает: неужто еще одна “история одного города”, неужели очередная антиутопия? Ведь это литературное поле сплошь заминировано, нынешним летом подорвался на нем даже неистощимый квазиисторический сочинитель Вячеслав Пьецух (его опубликованное в июльском “Знамени” “Государственное дитя” оказалось мертворожденным, что в прошлом номере “ОГ” уже констатировала Полина Будницкая). Но нет, Липскеров нашел свой путь, пойдя против течения жанра и написав в итоге “анти-антиугопический” роман, поднявшись над уровнем традиционных мрачных пророчеств и самонадеянных “предупреждений” человечеству.

Автор приглашает нас в старинный русский городок Чанчжоэ, населенный колоритной космополитической публикой. Идеология и политика здесь иронически отодвинуты на задний план: межнациональные распри, строительство башни Счастья, фантастическое изобилие курятины (символ нездоровой цивилизации) и неумолимо следующая за ней “куриная болезнь” - все это раскручивается с оттенком пародийности, шутейности. Нешуточна, пожалуй, только та природная страстность, которой исполнены два главных героя - полковник Генрих Иванович Шаллер и воспитанник детского интерната подросток Джером. Шаллер ищет ответа на философские вопросы в амурных похождениях (описанных весьма пластично и со вкусом), а Джером пока о таковых мечтает.

Все персонажи-идеологи приходят здесь к неминуемому краху. Разбивается купец Ягудин, сиганувший с башни Счастья и по-русски надеявшийся воспарить в полете. Ненужным оказывается “гениальный” роман сумасшедшей жены Шаллера - Елены Белецкой (не намек ли на Елену Блаватскую? Впрочем, это неважно). А талантливый педагог и славист Гаврила Васильевич Теплый, сумевший расшифровать тайнопись Белецкой и проникнуть вслед за ней в историю Чанчжоэ, оборачивается маньяком-детоубийцей. “Куриный город” (так переводится китайское название) в финале сметен с лица земли ураганом. Кое-кто успевает эмигрировать. Остаются двое: Шаллер, принимающий облик арабского пустынника, и Джером, претерпевающий еще более парадоксальную, сказочную метаморфозу: “Юный лось безразлично задрал к небу голову, а потом вновь опустил ее к земле”, Никакого “конца истории” не предвидится, она просто пойдет по новому кругу. Все пессимисты-антиутописты по ошибке принимали свой собственный неизбежный конец за конец света. А что будет на самом деле? А на самом деле у нашего с вами гробового входа младая будет жизнь играть и равнодушная природа (“безразлично”, как сказано выше) красою вечною сиять. На этой внедренной в сюжет мысли о неистребимости жизни и держит Липскеров читательский интерес.

У Юрия Буйды нынешним летом просто журнальный бенефис: три рассказа в седьмом номер “Октября”, еще три - в восьмом “Новом мире” (как всегда, в новеллистике этого автора, здесь явлены и изобретательность, и владение шоковыми эффектами), но главное - роман “Ермо” (“Знамя”, № 8). Роман технически безупречный, можно сказать - образцовый. Юный Маяковский, сидя в уютной дореволюционной тюрьме, начал сочинять стишки про “сотни томительных дней” Потом вышел, прочел у Андрея Белого строку “В небеса запустил ананасом”, устыдился и стал писать по-новому. Буйда в небеса запускает ананасом мастерски, и его пример должен по-хорошему огорчить таких беллетристов, как Павел Санаев (повесть “Похороните меня за плинтусом”, “Октябрь”, № 7: семьдесят с лишним страниц о многократно уже описанных отношениях мальчика с бабушкой и с матерью - реального материала здесь от силы страниц на семь) и Евгений Перемышлев (“Сентиментальное путешествие”, “Октябрь”, № 8: позаимствовав у Стерна и Шкловского название, автор не приложил к нему необходимого остроумия и наблюдательности, сотни томительных дней газетной работы и службы в армии описаны вполне шаблонно).

Но это к слову, а роман Буйды - эффектная и увлекательная литературная игра. Придуман американский писатель Джордж Ермо, родившийся в 1914 году в Санкт-Петербурге и поначалу именовавшийся Георгием Михайловичем Ярмо-Николаевым, Надеюсь, я никому не испорчу аппетит, с ходу раскрыв главный “секрет” романа. Полагаю, что всякий нормальный читатель уже на второй-третьей странице уловит подвох, воскликнет, как персонаж раннего михалковского фильма: “Мистификасьон!” и дальше уже станет не наивно верить в происходящее, а получать удовольствие от самого искусства мистификации. Выходец из знатного дворянского рода, Ермо намного моложе не только Бунина, но и Набокова. У него, полностью сформировавшегося на Западе, полвека прожившего в Венеции, иное восприятие жизни, свободное как от “политизированности” российских коллег, так и от их чрезмерного культа литературы. Буйда “цитирует” Ермо “в русском переводе”, но при этом, однако, не может обойтись без иноязычных микроцитат - не только английских, но и французских, немецких, итальянских и латинских. И правильно, что текст не изуродован пояснительными сносками. Толковый читатель уловит смысл из общего контекста или сверится потом со словарями, зато сохраняется живая атмосфера непрепарированной культуры. Мне уже приходилось не раз предсказывать, что словесность наша движется ко всемирности и многоязычию: роман “Ермо” - подтверждение этого прогноза.

Помимо напряженной творческой биографии у Ермо насыщенная личная жизнь, придающая повествованию дополнительную энергетику. Можно, конечно, поспорить с некоторыми деталями: не понимаю, например, зачем аристократ и западник Ермо наделен заскорузлым плебейским антисемитизмом: “Человек по имени Пастернак не может быть великим русским поэтом”, - отвечает он корреспонденту Литературной газеты”. Но главный парадокс заключается, по-моему, в том, что писатель, пусть самый колоритный и виртуозный, не очень годится на роль героя, “в котором отразился век”. Судьба литератора фатально задана талантом и профессией; ну, родился, женился разок-другой, писал, писал, писал и - умер. Кончина Ермо обставлена изысканно: моление о Чаше, встреча с Богом. Однако финал слишком задан инерцией биографии, пусть и вымышленной. Метафорой общечеловеческой судьбы может быть только история непишущего человека, см. об этом в “Евгении Онегине”, да и сам Буйда вкладывает в уста Ермо смелый упрек Набокову за избыточный профессионализм: “На этом пути невозможен ни “Дон Кихот”, ни “Война и мир”, ни “Братья Карамазовы”...” Думаю, именно такая требовательность, такая установка на состязание с жизненной реальностью сегодня всего полезнее для литературы.

Собственно, подобная мысль прочитывается и в полемической повести Юрия Кувалдина “Поле битвы - Достоевский” (“Дружба народов”, № 8), хотя интерпретировать этого автора - занятие рискованное. Вот что он, в частности, пишет: “Критики вообще перестали нормально читать вещи, а лишь проглядывают их бегло, чтобы тут же строчить о них в газетах. Благо, что газета живет один день, а потом идет на завертку селедки, режется аккуратными квадратиками в уборную, служит розжигом печей на даче”. Несмотря на такое вдохновляющее напутствие все же решусь предположить, что стратегия Кувалдинского памфлета-диспута с попыткой фамильярно-житейского взгляда на труды и дни классика - это прорыв к неолитературенной реальности. Сегодня, быть может, и Достоевского пришла пора понять не только как “пророка”, но и как живого, всем нам равного человека. Стоит вместе с героем повести Егоровым зайти в дом-музей Достоевского на Божедомке и взглянуть там на детскую лошадь-качалку...

... Заканчиваю, но прошу еще пару минут, чтобы порекомендовать читателям рассказ Гранта Матевосяна “Прозрачный день” (“Дружба народов”, № 8), рассказы Ирины Поволоцкой, в особенности - “Утку по-пекински” (“Новый мир”, № 7). Поклонники Виктора Астафьева не обойдут вниманием повесть “Обертон” (“Новый мир”, № 8): неотчетливость основного сюжета искупается богатством послевоенных бытовых подробностей, Не умолчу и об огорчениях. Хорошо начатый семейно-бытовой роман Владимира Кантора “Крепость” (“Октябрь”, № 6-7) растекся к концу в неглубокое философствование. О пьесе Евгения Евтушенко “Если бы все датчане были евреями...” (“Дружба народов”, № 7) и о “триптихе” Александра Эбаноидзе “Ныне отпущаеши...”, посвященном трагическим событиям в Грузии (там же, № 7-8), можно сказать разве что ленинскими словами: “Насчет политики ручаюсь, что все совершенно правильно”.

 

“Общая газета”, № 31 (159), 8-14 августа 1996

Юрий Кувалдин. СС. Том 5, стр. 411