александр бурдонский: "меня миновала судьба царского ребенка"

 

александр бурдонский: "меня миновала судьба царского ребенка"
писатель юрий кувалдин беседует с режиссером александром бурдонским

 

 

 

 

 

 

 

вернуться
на главную страницу

 

Александр Васильевич Бурдонский родился 14 октября 1941 года в Москве. Окончил режиссерский факультет Государственного института театрального искусства им. А. В. Луначарского (ГИТИС). Режиссер Театра Российской Армии. Народный артист России. Сын Василия Иосифовича Сталина.

Cын Василия Сталина Александр Бурдонский в программе 1-го канала ТВ "Наедине со всеми"

Александр Бурдонский, Юрий Кувалдин, Маргарита Прошина, Андрей Яхонтов, Ваграм Кеворков в телефильме "Навсегда сохранить", 39 мин.

 

АЛЕКСАНДР БУРДОНСКИЙ: “МЕНЯ МИНОВАЛА СУДЬБА ЦАРСКОГО РЕБЕНКА”

- Это не совсем интервью, Александр Васильевич, потому что интервью бытового плана для меня не представляет интереса. Меня интересует нечто другое. Все мы однажды появляемся на свет, но почему только единицы отрываются от предназначенной им социальной функции и становятся вольными художниками. Были ли какие-то мотивы, моменты в вашей жизни, подтолкнувшие вас на путь в искусство?

- Вы знаете, Юрий Александрович, вопрос, конечно, трудный, потому что он, может быть, влечет к неким сочиненным вещам. Чтобы не сочинять, лучше все-таки говорить так, как все обстояло на самом деле. Вы знаете, что я бы не решился отвечать на ваш вопрос в общих чертах, но сугубо то, что происходило в жизни со мной, пожалуй, я могу даже достаточно последовательно проследить. Я родился в Покров день, 14 октября 1941 года. В то время моему отцу, Василию Иосифовичу Сталину, было всего лишь 20 лет, то есть он был совсем еще зеленый, он 1921 года рождения, он еще не пил, не гулял. Но я ношу фамилию мамы, Бурдонской Галины Александровны. Отец и мама были ровесниками, с одного года рождения. Когда-то в армии Наполеона был такой Бурдоне, который пришел в Россию, был тяжело ранен, остался под Волоколамском, там женился, и пошла эта фамилия. По Аллилуевской линии, по прабабушке, то есть матери Надежды Сергеевны - это немецко-украинская линия, а по линии Сергея Яковлевича Аллилуева - это цыганская и грузинская кровь. Так что во мне кровей много, что, быть может, по-своему, тоже что-то дало, какую-нибудь извилину лишнюю. Вы знаете, может быть, то, что я почти не помню, а знаю только из рассказов, бабушка - мамина мама, - которая очень любила литературу, вообще, и запоем читала, и на французском языке читала, в частности, и прекрасно говорила по-французски, но потом подзабыла его, а читать могла. Одно время, если вспомнить, французский язык был государственным российским языком, правда, языком аристократии... Но бабушка не была аристократкой, хотя она воспитывалась своей крестной в семье нефтяного миллионера, который жил в Москве. Вот ее крестная была женщиной, которая интересовалась искусством, любила культуру. Бабушка моя рассказывала мне сказки Уайльда. Я единственно, что помню, “Звездного мальчика”. Это было до четырех с половиной лет. Читать я начал только где-то лет в семь, наверное. Бабушка, кстати говоря, водила меня гулять в парк ЦДСА. Брала меня, как поросеночка, под мышку, несла и рассказывала сказки... Потом долгое время, так сложилась жизнь, я не жил с мамой и бабушкой, а жил с отцом... Но, я думаю, что сказки бабушки, - это та капелька, которая куда-то попала, наверное. Потому что, говорят, что я в детстве был мальчик очень впечатлительный. А потом мама говорила, когда я подрос: “У тебя такие руки железные”. Вот такой был позже момент. Долгое время я жил на даче в Ильинском, это где Жуковка, чуть туда подальше, там и Архангельское недалеко. Там Москва-река, там поля. Очень хорошее место. О такой барской жизни у Толстого или у Бенуа можно прочитать. Там по-настоящему замечательные условия были, дача была очень приличная. Там был такой человек, который очень любил природу, он был то ли комендантом, то ли садовником, трудно определить его должность, но я помню раннюю весну, и о каждой травинке он мне рассказывал, о каждом деревце, о каждом листике, он все-все знал о растениях. И я с интересом слушал его рассказы, у меня до сих пор это осталось в памяти, мотался с ним по всей этой территории, ходил в лес, рассматривал огромные муравейники, видел первых насекомых, которые вылезали на свет, и мне все это было безумно интересно. И я думаю, что это была вторая капелька. Потом я, как на грех, научился читать. Почему-то Гаршина я начал читать. Из самых таких первых авторов. Видимо, под влиянием Гаршина я затаил обиду на близких, а поводов к этому было много, я просто не хочу драматизировать ничего, но однажды, представьте себе, я решил бежать из дому, и постольку, поскольку я читал книги, что бегут из дома, берут палку через плечо и на конец вешают узелок, то и я двинулся по направлению от дома куда-то в неопределенном направлении. Но меня там постовые быстро взяли и вернули обратно, за что я получил от отца хорошо по физиономии. Это все дошкольный период. Потом, когда я уже учился в школе, это мне было лет, наверное, восемь, я попал в театр, то есть нас с сестрой стали вывозить в театр. Я помню, что мы были на “Снегурочке” в Малом театре, и там мне очень не понравилось, как пахли декорации, мы сидели очень близко, и мне показалось, что это лес так нехорошо пахнет. Спустя какое-то время мы попали на “Учителя танцев” в театр Красной Армии. Это 50-51-й годы. Может быть, 52-й. Это было удивительно красиво. Примерно же в этот промежуток времени я попал в Большой театр. Шел балет, который назывался “Красный мак” Глиэра, и танцевала Уланова. Вот это было мое потрясение, видимо, потому что я страшно плакал в конце, вообще, был сражен, меня даже из зала вывести не могли. На Улановой так я и был помешан всю свою жизнь. Потом, когда я уже чуть-чуть стал постарше, я видел ее и на сцене, и все о ней читал, и следил за всеми ее высказываниями, я считаю, что это величайшая фигура вообще двадцатого века, как личность, даже не говоря о том, какая она неземная балерина, хотя и сейчас посмотрите старые довольно записи, уже она не танцевала сорок лет, но все равно какой-то свет остается на экране, все равно магию ее ощущаешь. И я думаю, что это сыграло очень большую роль в выборе моего пути. Надо еще сказать о том, может быть, я вообще в генной науке понимаю довольно мало, но мама писала. Она писала и стихи, и небольшие рассказы, девчонкой совсем еще. Бог знает, быть может, это тоже каким-то образом повлияло...

- Я в этом отношении стал категоричным человеком, я считаю, что генетически никак не передается. Слово не передается. Вообще, в последнее время, я стал довольно-таки узколобым человеком, поскольку считаю, что рождаются, в принципе, все люди, готовыми к развитию, как компьютеры. Все новые, все хорошие, только что с завода (из роддома), все готовы к загрузке программами.

- Правильно. Как правило, нет. Я тоже так считаю. Я вообще считаю, что в человеке от природы заложены какие-то икринки или росточки маленькие, или зернышки... Или ты их поливаешь, до чего-то дотрагиваешься, они начинают звучать, эта нота начинает звучать, или они засыхают, глохнут. Я не могу сказать, что от отца там что-то такое шло ко мне, какая-то наука передавалась. Напротив, с ним у меня было почти что открытое, но все же тайное, противостояние. Что нравилось отцу, то не нравилось мне. Не знаю, почему. То ли в знак протеста, то ли еще по какому-то внутреннему чувству. Хотя можно вспомнить и сближающие моменты. Например, такой. У отца было три лошади. И у него был конюх, которого привезли из Кисловодска, я его помню, Петя Ракитин. Я проводил на этой конюшне целые дни, я засыпал там в сене. Вот он мне рассказывал о лошадях, о ночных выгонах, между ущельями когда их там гоняли, под Кисловодском где-то. Я был этими рассказами очарован. Я считаю, что этот конюх был человеком романтического направления и, несомненно, наделен даром воспитателя. То ли во мне уже романтизм зарождался, этого никто сейчас не объяснит. Но меня безумно к нему тянуло, к этим рассказам бесконечным... Вот, мне кажется, что это такой маленький круг, на первый взгляд, может быть, такой даже наивный... Правда, верхом мне ездить не разрешали, но в санях кататься зимой - да. Вы знаете, и у меня не было тяги такой невероятной влезть на лошадь и самому скакать. И вообще, ко всякого рода спортивным аттракционам тяги у меня, честно вам говорю, не было. Еще я рисовать очень любил. Рисовал везде, где только можно было, даже у себя в комнате на шкафу рисовал. И, конечно, после того, как увидел “Учителя танцев” и “Красный мак”, рисовал с удвоенным желанием. Уланова сильнейшее впечатление произвела, и Зельдин, конечно, наверное, но я не знал тогда, что он Зельдин. Поэтому я увиденное в театре старался изобразить в рисунке. Мне очень нравились танцы, мне очень нравился балет. А потом я был в суворовском училище, туда меня отец отправил, он хотел, чтобы я был военным, хотя у меня к этому никакой тяги никогда не было. Я был, таким образом, наказан отцом за встречу с мамой. Дело в том, что я не видел маму восемь лет, с тех самых пор, как она ушла от отца. И он отец ни в коем случае не разрешал мне с мамой видеться, но был период, это был уже, пожалуй, 51-й год, когда она пришла ко мне все-таки в школу. Сначала, правда, пришла бабушка и сказала, что меня ждет мама. Мы встретились. Но, видимо, за мной кто-то следил, как я понимаю. Потому что отцу об этом было доложено, и он меня отмутузил сильно и отправил в суворовское училище в Калинин, нынешнюю Тверь. В Москве тогда суворовского училища не было. Отец был вообще-то драчун. Меня отлупил здорово. Человек он был не интеллигентный, но добрый, но это разные немножко вещи. Он был заводной, веселый и неглупый, по-моему, человек. Но, мне кажется, он не понимал, что такое не то, что, не узда даже, а как бы некие законы общежития, то из него вылезали не самые лучшие качества. Отцом уже была пройдена война. С мамой они разошлись. Она ушла от него в 1945-м году, летом, в июле, после ее дня рождения. Я помню, что в суворовском училище тоже, как ни странно, там были какие-то танцы. Там была сделана какая-то композиция, в которой я принимал участие. Мы даже на сцене Калининского театра выступали. Оглядываясь назад, я понимаю, что тогда меня ломали страшным образом. Вообще, мне кажется, все мои режиссерские качества выросли из такого понятия, как противостояние. Оно даже интуитивное было. Кроме противостояния, это еще и попытка, как я теперь это могу интерпретировать, сохранить свой взгляд на мир, то есть сохранить себя. Над этим кто-то мог смеяться, но я, как сказать, не предавал это внутренне. И, мне кажется, что это тоже сыграло огромную роль в моей жизни. Спустя время, когда мы уже вернулись к маме, я укреплялся в своей правоте: любви к театру. Это был уже 1953-й год, мама нас забрала, уже умер мой дед, Сталин, мы жили уже с ней, отец уже сидел. У меня была сестра, младше меня на год и четыре месяца. Сейчас ее нет уже в живых. Мама нам позволяла все. В каком плане? Вот я умирал, хотел ходить в театр. И это я себе мог позволить. Здесь надо сказать о том, наверное, что мама не видела нас восемь лет и поэтому страшно волновалась, когда мы пришли к ней. А пришли мы уже довольно большими детьми. Все совершилось по жесткой воле отца. Сейчас я полагаю, что он отомстить ей хотел. Чтобы ей было больно. Но она сумела стать нам другом. Она сумела так выстроить наши отношения, я думаю, что даром таким особым педагогическим она не обладала, это скорее интуиция, женская, человеческая, материнская, но мы стали друзьями. Тут началась моя сознательная жизнь. Я мечтал быть только режиссером. Почему? Я не знаю. Я не понимал тогда, что такое режиссура. Я тогда дома все играл, мы с Надеждой, сестрой, играли в театр, и в балет, и в оперу. Потом, когда я еще жил с отцом, то постоянно слушал по радио оперы. Потому что у меня в комнате был маленький такой приемничек, спать укладывали в какое-то время, это поздно было, а я клал приемничек под подушку и потом слушал. И я очень увлекался оперой. Я наизусть мог пропеть, скажем, что-то из “Кармен”, или, скажем, из “Князя Игоря”, или из “Пиковой дамы”... Почему-то все вот так зациклилось на режиссуре. Знающие люди впоследствии мне объяснили, что нужно понять для начала, что такое актерская профессия. Кто-то мне, по-моему, Виталий Дмитриевич Доронин, царство ему небесное, подарил мне книжечку Алексея Дмитриевича Попова “Искусство режиссера”, которую я, не отрываясь, читал. А потом постоянно стал выбирать литературу по режиссуре. Стал читать Станиславского. Это уже тринадцать-четырнадцать лет. Я начинал учиться в 59-й школе в Староконюшенном переулке, доме № 18, бывшей гимназии Медведниковых, там были одни мальчишки. Школа старая, постройки начала века, по-моему. Она стоит ближе к Сивцеву Вражку. Отучился там два класса. Я помню учительницу Марию Петровну Антушеву, первую учительницу мою, и помню, как ела она французскую булку. Прелестная, совершенно, женщина, которая поставила первую мою оценку - “четверку”. Она сказала: “Саша, ты ответил очень хорошо, но я поставлю тебе “4”, потому что, чтобы получить “пятерку”, ты должен работать, много работать. Ты заслуживаешь “пятерки”. Но пока мы начнем с тобою с “четверки”. Я думаю, что ей хотелось, чтобы, а это было, я знаю, позже, когда уже я постарше был, как-то с ней встретился, она сказала, что не хотела ставить мне “пять”, поскольку знали все вокруг, к кому я имею отношение, чтобы я никак не был выделен. Первое время в школу меня привозили на машине. И даже когда в первый день меня повезли, я помню, что я очень стеснялся, и просил, чтобы меня высадили раньше. Через какое-то время меня перестали возить, и я стал ходить в школу пешком, там же рядом было. Жили мы на Гоголевском бульваре. И сейчас этот особнячок там стоит под № 7. Но заглянуть в него, а сейчас хотелось бы, по-прежнему нельзя. Киногруппа, делавшая фильм со мной, пыталась в этот особняк пролезть, но категорически строго сказали, что нельзя. Как был “дом несвободы”, как я его называю, так и остался. В то время дом был обнесен глухим зеленым забором, за который нам гулять не разрешалось выходить, и к себе позвать никого нельзя было. Я страшно завидовал одному своему школьному дружку, у которого то ли дед, то ли отец, сейчас не помню уже, был портной, и они жили в деревянном одноэтажном доме, и мне так это нравилось, потому что это так уютно, там какие-то были цветы на окнах. Стало быть, два класса я проходил в 59-ю школу, и потом отец меня загнал в ссылку в суворовское училище в Калинин. Для меня это было большим, мягко говоря, потрясением. В училище я впервые столкнулся с такими словами, которых до этого никогда не слышал. Это, честно говоря, было для меня не откровением, а самым настоящим шоком. Я даже языка двора до этого не знал. В школе тоже этого не было, поскольку ребята пришли из интеллигентных семей. Я вообще не выношу коллектива. И вот в училище я открыл все эти “прелести” жизни. К счастью или к несчастью, но я там проходил строем по плацу и прозанимался в аудиториях всего полгода и очень сильно заболел. Проболел я почти полтора года. Лежал сначала в санчасти училища, потом в госпитале, и помню, что я читал Мопассана. Я с тех пор довольно часто перечитывал Мопассана, мне безумно нравился его роман “Жизнь”. Лежал я с отравлением, там пол-училища отравили молоком. Мы были в лагерях летом. По одну сторону Волги были мы, а по другую сторону Волги были солдаты и офицеры. Там все заболели, и у нас все заболели. Дизентерия, колит, гастрит, потом уже язвы. Я там подцепил это и лежал очень долго. Но через некоторое время мама меня забрала. Я два года в Калинине находился, и из них почти полтора пролежал в больнице. Первый год отец был, и был еще жив Сталин, потому что из училища меня еще везли самолетом на похороны, я в Колонном зале сидел у его гроба. А вторая половина училища - это уже мама появилась и меня пыталась вернуть. У отца была вторая жена, дочь маршала Тимошенко, Екатерина. Она могла по три дня нас не кормить. Отец мой жил с ней очень сложно, поэтому свои обиды она вымещала на нас, детях от первого брака. Была там повариха такая, Исаевна, которая нас потихонечку подкармливала. За это ее уволили. Отец, по-видимому, даже не знал, что с нами происходит, хотя был в Москве, но, судя по всему, он вообще нами не интересовался. То есть я хочу сказать, что у него была своя жизнь. А что касается книг, то он много раз мог перечитывать “Трех мушкетеров”, это была его любимая книга. Хотя у меня с ним разговоров о театре не было, но, судя по рассказам мамы, театр он обожал. Мама рассказывала, что на “Давным-давно” в театре Красной Армии она засыпала, потому что просто все наизусть уже знала и не могла смотреть. Отец обожал Добржанскую и обожал этот спектакль “Давным-давно”. Вот это было, то, что я знаю. Кино он очень любил, американские фильмы.

- Я тут хочу провести аналогию между вашим отцом, Василием Иосифовичем Сталиным, и Юрием Марковичем Нагибиным. Кстати, они люди одного поколения, Нагибин родился в 1920 году, на год раньше Василия Иосифовича. Нагибин, которого я знал и издавал, сам себя относил к так называемой “золотой молодежи”. Он любил богатую, веселую, я бы даже сказал, разгульную жизнь: женщины, машины, рестораны... В “Дневник” Нагибина, в конце, я разместил воспоминание об Александре Галиче, о жизни этой самой “золотой молодежи”. Это стиляги, это любовь к сладкой жизни, но, наряду с этим, - и работа, творчество. Нагибин был женат на дочери Лихачева, директора автомобильного завода имени вашего деда - Сталина. Юрий Маркович был страстным футбольным болельщиком, болел за “Торпедо”...

- Разумеется, нечто общее у них есть. Но в моем отце в отличие от Нагибина было мало гуманитарного. Отца в первую очередь безумно интересовал спорт, бесконечно интересовали самолеты, машины, мотоциклы, лошади... Он все время занимался футбольными командами, комплектованием их. И возможности у отца были огромные... Он меня посылал на футбол в те моменты, когда у него бывали просветления и он считал, что я должен стать настоящим воином, как Суворов. Поэтому с шофером или с адъютантом отправляли меня на футбол на стадион “Динамо”. Я сидел на правительственной трибуне наверху, внизу все бегали, я не понимал ни правил игры, ни техники, ни тактики, для меня это была смертная скука, мне футбол был абсолютно не интересен. И оттого, что меня туда как бы направляли силой, у меня удваивался протест. Но, например, когда моя вторая мачеха, она была спортсменкой, Капитолина Васильева, увлекала нас спортом, то я ей не противился. Допустим, мы зарядку делали, в теннис играли, я на коньках научился кататься, на лыжах, плавать хорошо научился, даже на чемпионате Москвы уже позже выступал... Но тянуло меня к театру. Не секрет, и всем известно, что Сталин Иосиф Виссарионович опекал Художественный театр, и булгаковским вещам симпатизировал, на работу самого Булгакова туда устроил, и “Дни Турбиных”, которые там давали чуть ли не каждую неделю, посещал неоднократно. На “Днях Турбиных” в детстве я не бывал, потому что они и не шли. Насколько я знаю эту историю, “Дни Турбиных” шли с 1927 года до войны. А в 1940 Михаил Афанасьевич умер. Я “Дни Турбиных” первый раз видел в театре имени Станиславского. Это уже ставил Михаил Михайлович Яншин, когда он там был главным режиссером, и играла Лилия Гриценко. Она была дивной Ниной в “Маскараде” Лермонтова. У меня еще была одна любовь совершенно ненормальная, я увидел Марию Ивановну Бабанову, она играла “Собаку на сене”. А потом я попал на тысячный спектакль “Таня”. Можете себе представить? Мне было четырнадцать лет. Я был очарован совершенно ею. Мне говорили: “Сашенька, какой же ты странный мальчик. Ты посмотри, в каком она возрасте, она же старая!” Я говорил: “Нет, она абсолютно прелестна!” Я поступал сначала в Театрально-техническое училище на художника, было такое ТХТУ в проезде Куйбышева, который сейчас называется Богоявленским переулком, он соединяет Никольскую улицу с Ильинкой, сейчас это училище размещается в районе метро “Аэропорт”. В Театрально-художественное училище решил пойти потому, что хотел быть ближе к театру. А еще не было десяти классов. И в самодеятельности я участвовал - ходил в студию Дома пионеров в Тихвинском переулке, где мне прочили судьбу Райкина, поскольку у меня тогда были склонности к сатире и юмору. Но все же я считал, что мне главное было видеть настоящий театр. Я помню, как мама однажды нам устроила с сестрой такую головомойку: “Это невозможно, вы посмотрите, сколько вы ходите в театр!” Она собрала все билеты, выложила на стол, а мы хранили театральные билеты. Я знал все труппы, я знал все театры. Я обожал, как и отец, Добржанскую. Все, что она делала, мне казалось, что она делала гениально. Я любил очень Эфроса. Его спектакли для меня были тоже откровением. В свое время меня ошеломили Товстоноговские “Мещане”. Огромное впечатление производили “Варвары”. Потом я поступил в студию театра “Современник” к Олегу Николаевичу Ефремову. Мы с ним дружили. А в дальнейшем уже я сдал экзамены в ГИТИС к Марии Осиповне Кнебель. Мы ходили на репетиции с удовольствием. Потому что, как мне теперь кажется, у нас был некий общий язык с ребятами. Студенты, как бы дети, им нужны понимание и ласка. И Мария Осиповна нам давала это. Это у меня такой длинный путь в ГИТИС был. Мне было 24-25 лет в то время. А в “Современник” я поступил на актерский курс. Они создали при театре студию. В то время мы очень много читали. Тогда ведь появлялась масса запрещенных, как говорили, авторов - Пильняк, Розанов, Артем Веселый, которых не печатали годами, Бабель, Мандельштам... Помню, маму я умолял, кто-то принес мне Мандельштама, перепечатать его стихи, и мама перепечатала в нескольких экземплярах. На курсе потому что все хотели иметь произведения Мандельштама. Вы знаете, Юрий Александрович, меня, честно говоря, даже злит, когда люди нашего, примерно, возраста говорят, что они не знали, что есть такая литература, что есть такие поэты. Но почему мы-то знали! Значит, они не хотели знать. Мы как какое-нибудь имя слышали от Марии Осиповны, сразу находили его произведения, узнавали, кто это, что это. Да это даже до ГИТИСа еще началось, когда были в “Современнике”. Принимал туда сам Олег Николаевич Ефремов. Я читал на вступительных экзаменах, как и положено при поступлении в театральное училище, басню, стихи, прозу. Со мной вместе учился там Сергей Сазонтьев, он сейчас во МХАТе играет. Из него получился актер, он стал им. А остальные как-то растворились в жизни, у них что-то не сложилось. Я думаю, тут еще играло определенную роль то, что актеры “Современника” еще сами тогда не готовы были передавать некую театральную веру, они еще сами были учениками, мне так кажется. Если бы, скажем, с нами занимался непосредственно Ефремов, а он, практически, не преподавал, я думаю, школа была совершенно иной. А вот я помню, например, в “Иванове” Чехова, занимался со мной Сергачев и, мне кажется, что он меня не раскусил, на раскрыл меня, то есть он работал со мной не верно. Он не умел вскрыть мою природу, мою индивидуальность. Я думаю, что это сильно мешало, потому что меня всего заковывало. Но, когда я пришел к Марии Осиповне Кнебель на курс, она гений, надо сразу сказать то, что она была гений, она меня вскрыла. Я поступил в ГИТИС в 1966 году. Вот она сумела распаковать меня. Мария Осиповна сумела не просто научить меня, а помогла мне заговорить своим голосом. Когда я поступил на актерский в “Современник”, мне все равно хотелось быть режиссером. Я Ефремову откровенно признался, что хочу быть режиссером. С Олегом я познакомился через Нину Дорошину. Нина была нашей подружкой. Я в Ялте отдыхал, подружился там с Ниной, с Тамилой Агамировой, теперешней женой Николая Сличенко. Они снимались там в каком-то фильме. И с Ниной Дорошиной дружим с тех пор. Это был, если я не ошибаюсь, 1956-й год. Она тогда еще не работала в “Современнике”. Она позже пришла в “Современник”. Потом была у нас дома с Ефремовым сначала на Новослободской улице, потом на Колхозной площади, где мы жили, поскольку им негде даже было встречаться. Они были с Дорером, придумывали оформление спектакля “Без креста”, по “Чудотворной” Владимира Тендрякова. У Нины Дорошиной с Олегом Ефремовым продолжался роман в течение многих лет. У них были прекрасные отношения с моей мамой, он ей нравился. И мы с ним много беседовали, и он знал, что я хочу быть режиссером. Но Олег говорил мне, что режиссеру, чтобы овладеть профессией, важно знать психологию актера. И это правильно, я так и считаю, что путь в режиссеры лежит через актерство. Но счастьем в моей жизни было все-таки, хотя Олега Ефремова я считаю своим крестным отцом, но по-настоящему весь этот огромный, со страшными подводными течениями, непостижимый мир театра открыла для меня Мария Осиповна Кнебель. Она это умела делать, и вообще, всем в жизни я обязан ей. Это мой бог, она меня очень любила, я ее тоже любил.

- У Марии Осиповны Кнебель была, насколько я знаю, тоже очень сложная судьба. Тут мы нащупали тему, которая в искусстве, в литературе очень важна: не останавливаться перед препятствиями. То есть, осуществляется тот, кто умеет преодолевать препятствия, не опускает руки от неудач, как бы компенсирует, доказывает. Вот у вас, Александр Васильевич, судьба так и складывается. Постоянно жизнь ставит перед вами препятствия, вы их преодолеваете. А вам уже новое препятствие готово...

- Вы знаете, Юрий Александрович, по молодости преодолевать препятствия было легче. Хотя, у кого судьба была несложная? Вообще, грубо говоря, несложная судьба никому не интересна, особенно в театре, где конфликт кладется в основу успеха. Но препятствий сейчас стало больше. Вот как стали писать обо мне, узнали, допустим, какая у меня родословная, и, честно говоря, мне стало сложнее. Допустим, похвалить меня боятся. Серьезно как бы ко мне отнестись, многие тоже считают это не нужным. Знаете, когда я первые годы работал в театре, то мне говорили: “Саша, как же так это может быть, что ты такой человек, внук Сталина, а работаешь в театре. Ты такой умный человек, зачем ты в театр пошел?” Этим как бы предполагали, что в театре работают не совсем умные люди. Или актеры меня спрашивали, когда я что-нибудь им интересное расскажу: “Откуда ты все это знаешь?” Сейчас так уже не говорят, видимо, привыкли, а в первые годы все время спрашивали. Казалось, что я пришел откуда-то из другого мира, я был человеком со стороны. Однажды произошел такой курьезный случай, если его, разумеется, можно назвать “курьезным”, потому что за такие дела сажили, мне притащил двоюродный брат огромную кипу машинописи, двухсторонней, “В круге первом” Солженицына, и я читаю запоем, даже тогда, когда в автобусе ехал в ГИТИС. Я читаю, читаю, одна часть в руках, другая в папке. Моя остановка. Я закрываю эту штуку, свертываю, и выскакиваю из автобуса. И бегу в ГИТИС, и когда бегу, то понимаю, что у меня нет папки. А в папке лежит вся остальная книга. Боже мой, я прихожу в ГИТИС, к Марии Осиповне. И говорю: “Мария Осиповна, беда!” Она: “Что такое?” Я объясняю: “Оставил папку с частью рукописи романа Солженицына в автобусе!” Она спрашивает: “А что там еще в папке?” Я говорю: “Студенческий билет, паспорт, ключи от квартиры, ну, пятнадцать копеек там денег... Может, туда обратиться, в автобусный парк?” Она говорит: “Нет. Надо ждать”. Прошла неделя. Звонок в дверь, утром, я был в душе, выскакиваю, открываю дверь, возле моей квартиры стоит моя папка. Там лежит Солженицын, мои документы, ключи от моей квартиры, и пятнадцать копеек... Ну, все цело! Мария Осиповна говорит: “Подождите еще немного. Вдруг это провокация!” Но все обошлось. Я окончил ГИТИС в 1971 году. И пришел сначала в театр на Малой Бронной. Меня позвал туда Анатолий Эфрос играть Ромео. Вообще-то, когда я оканчивал ГИТИС, меня приглашал Завадский с Анисимовой-Вульф играть Гамлета, были переговоры. А Эфрос - Ромео. И я очень хотел быть артистом в то время, но Мария Осиповна меня отговорила заниматься этим делом. Она была моя вторая мама, и она, вообще, человек колоссальной культуры, что говорить, таких сейчас нет, из педагогов таких даже близко нет. Мария Осиповна очень чувствовала человека, она чувствовала мои комплексы, она чувствовала мою зажатость, мою боязнь, такую запуганность, я бы даже сказал, нежелание кого-то обидеть, не дай бог, сказать что-нибудь, чтобы сказанное мною кого-то задело. Она как бы помогала мне выбраться вот из этой скорлупы, из этого кокона. Я очень боялся выходить на этюды, скажем. Хотелось мне, но боялся. И вот я ловил на себе ее взгляд, она на меня смотрела и прикрывала глаза и чуть опускала голову, что означало полную веру ее в мою удачу. И этого было достаточно, чтобы я успешно делал этюд. И уже через полгода со сцены меня увести было невозможно. У меня было такое состояние, как будто я научился плавать, или говорить научился. Сначала мы упражнениями занимались, потом мы делали этюды по картинам художников каких-нибудь, чтобы затем прийти мизансцене. Следом мы делали этюды по мотивам каких-нибудь рассказов. Все развивало фантазию. Вот у меня была очень хорошая работа, Мария Осиповна даже всем показывала, из ВГИКа приглашала людей смотреть, это был рассказ Юрия Казакова “Вон бежит собака”. Тогда мы все были увлечены Казаковым. “Двое в декабре” вышла книга, “Голубое и зеленое”, “Северный дневник”. Мария Осиповна мне говорила: “Саша, это очень хорошая литература, но совершенно не сценичная”. Но получился очень хороший отрывок. Потом я играл “Что окончилось” Хемингуэя, из удач таких, тоже очень любили эту работу. Через какое-то время была тоже достаточно серьезная работа по “Выигрышу” Александра Володина. А затем уже стали как бы отрывки делать посложнее, даже водевили играли, через это нужно было пройти. Набравшись опыта, стали играть Шекспира, и ставили, и играли, чтобы и через это пройти. Играл я в “Как вам это понравится” Орландо, а ставил отрывок из “Ричарда Третьего”, сцену Ричарда и Анны. Надо сказать, что я играл еще многое из Шекспира, уже не помню сейчас, если было десять отрывков, то в девяти я играл. Вот, стало быть, мы проходили через такие этапы. А потом уже были дипломные спектакли. У нас их было два. Это были “Чудаки”, его ставили педагоги, я там играл Мастакова. А я возглавлял работу, которую мы делали сами, студенты, “Годы странствий” Арбузова. Это был наш диплом, где мы были и режиссерами, и актерами, где я играл Ведерникова. Из тех, кто со мной учился, назову очень интересного немца Рудигера Фолькмара, у него сейчас своя студия, даже нечто вроде института, в Германии. Со мной вместе учился японец Ютака Вада, он впоследствии ставил здесь в Художественном театре, и восемь лет ассистентом был у Питера Брука. На одном курсе со мной училась и моя жена Даля Тумалявичуте, литовка, она была главным режиссером в Молодежном театре, она привозила свой театр сюда, у нее начинал Некрошюс, знаменитый теперь. Она народная артистка, много ездила со своим театром в Америку, в Англию, в Швецию... После того, как Литва отделилась, ей как бы не прощали то, что она выкормлена в московских институтах. Прекрасная Елена Долгина есть, обладающая редким даром объединения людей, она заслуженный деятель искусств, в Молодежном театре работает, и режиссером, и заведующей литературной частью. Наталья Петрова, которая преподает в Щепкинском училище при Малом театре и выпустила уже немало курсов, очень умный и талантливый человек, и совершенно грандиозный педагог. Так что, вот, видите, уже какое-то набираю количество талантливых моих однокурсников, которые в дальнейшем проявились. Еще одного сокурсника вспомню, Николая Задорожного. Он был очень талантливый человек, хочу о нем два слова, буквально, сказать, потому что это очень показательно. Тонкий, умный, не просто лидер, а человек, который создан для того, чтобы лепить, делать, создавать коллектив, плохое слово, но, тем не менее, он очень увлекал людей. Он работал в Энгельсе в последнее время и умер от голода. Мы этого ничего не знали. Он работал, получал там какие-то копейки, когда вся эта трудная жизнь началась. Он весил, по-моему, тридцать пять килограмм. Талантливейший человек был, но который никогда не стремился быть в театре руководителем. Ему важнее было возиться с молодыми актерами, к нему тянулись, много его учеников потом учились у Лены Долгиной, у Наташи Петровой. Он вечно ставил “Буратино”, как такую драму деревянных человечков, спасайте деревянных человечков. Это наша общая трагедия. С Юрием Ереминым мы очень дружили. Он параллельно на актерском курсе учился. Ольга Остроумова училась, и у меня в “Чайке” изображала Нину Заречную. С Володей Гостюхиным играли вместе в отрывках, потом я его сюда в театр перетащил, потом он ушел сниматься, и вот он стал популярным человеком, сейчас в Белоруссии первый актер. Он человек со своей позицией, со своей точкой зрения, можно, конечно, как угодно к этому относиться, но в нем нельзя не уважать цельности такого простого человека из народа. Ольга Великанова работает в театре Станиславского, тоже наша однокурсница, она была очень талантлива как актриса. Какой это театр был яркий в конце шестидесятых, начале семидесятых годов, когда там был Львов-Анохин. Тогда Бурков впервые появился, он гениально играл Поприщина в “Записках сумасшедшего”. Хотя параллельно играл Калягин в Ермоловском театре, немножко не то. Поприщин Буркова - это полная адекватность Гоголю. Но тогда ведь, надо это подчеркнуть, и весь театр имени Станиславского был интересен очень. Потому что Борис Александрович Львов-Анохин был выдающимся режиссером и педагогом. Он и состав актеров подобрал потрясающий. Одна Римма Быкова чего стоила, изумительная актриса! Урбанский почти еще не играл. А Лиза Никищихина какая была! Недавно она ушла из жизни как-то незаметно. Я с Лизой дружил очень. И очень я любил театр Львова-Анохина, и его спектакли в Театре Армии. Как тихо он ушел, лег и умер! Борис Александрович, царство ему небесное, тонкий был человек, блестяще знал мир театра. Я вообще очень ценю людей, которые занимаются театром, скажем, я узко так говорю - театром, когда понимают театр, знают его историю, - таким человеком был Борис Александрович Львов-Анохин. А на Малой Бронной я поработал очень немного, буквально, может быть, месяца три. В меня вцепился Александр Леонидович Дунаев, главный режиссер и чудесный человек, он хотел, чтобы я работал с ним как режиссер. И мы начали даже делать “Варваров” Горького, а в это время Мария Осиповна позвала меня в Театр Армии ставить спектакль “Тот, кто получает пощечину” Леонида Андреева. Мария Осиповна предложила мне быть ее сорежиссером. И я пошел. Но до этого я ставил в Литве. А в Москве я начал ставить вместе с Кнебель. Мы начали работу над спектаклем в 1971-м году, а выпустили в 1972-м. Этот спектакль шел на большой сцене, и сразу Андрей Попов, Зельдин, Майоров, ведущие актеры, вся такая великолепная когорта, знаете, была занята в этом спектакле! Я единственно, что тогда понимал уже прекрасно, что я никогда, я дал маме слово, не буду ни главным режиссером, потому что такие предложения тоже были, когда я окончил ГИТИС и выпустил два спектакля, преддипломный и дипломный. Мне предлагали в Министерстве культуры должность главного режиссера в какой-нибудь провинции. Видимо, сбагрить меня куда-нибудь хотели. Но я не хотел ничем руководить. И мне, в общем-то, повезло, что я первый такой вход в театр делал вместе Марией Осиповной Кнебель. А потом Андрей Попов предложил мне остаться в Театре Армии. И я остался. А дружба с Олегом Ефремовым была огромным куском жизни. В дальнейшем речь с ним шла, Олег был уже во МХАТе, когда я окончил ГИТИС, чтобы я что-нибудь у него поставил, но Мария Осиповна меня отговорила. Она мне говорила: “Я знаю Ефремова, он все равно очень легко может через вас, - она ко мне на “вы” обращалась, - перешагнуть. Это может сломать вас”. И я ей поверил, потому что я в Олеге эту его жесткость тоже знал. Поэтому во МХАТ я даже на постановку не пошел. Ефремов приходил ко мне в Театр Армии на мои первые спектакли, и вроде бы с симпатией к ним относился. Олег Ефремов сильная личность, и талантливая бесконечно. И актер талантливейший был, не состоявшийся, может быть, по такому большому счету, в театре, как ему прочили. Но, конечно, он человек, поцелованный Богом. И обаяния невероятного, магии такой, шарма потрясающего. И как художник, и как человек. Я считаю, что мне вообще необычайно повезло, потому что судьба меня свела с лучшими режиссерами: Кнебель, Эфрос, Львов-Анохин, Ефремов... Даже сон мне приснился однажды, как будто бы я плыву, знаете, как подводная лодка в море черном, я один на этой лодке нахожусь, никакого люка нет, я не могу нигде укрыться, волны бушуют, и вдруг из этих волн навстречу мне в огне встает черный крест, горящий, и из-за него появляется Ефремов, который ведет меня за руку, и какая-то широкая освещенная арена открывается. Вот эту картину я просто помню, после института сразу она мне приснилась. Когда я окончил ГИТИС, оставлять меня в Москве или нет, не знали, как себя по отношению ко мне вести. А Дунаев и Эфрос на это не обратили никакого внимания, на мою анкету, что очень важно. Очень умные люди, как и Мария Осиповна Кнебель, кстати говоря. Были режиссеры, которые попали в волну, которая шла вверх, это Ефремов, Львов-Анохин, Товстоногов, Эфрос. А когда мы окончили институт, волна уже шла вниз, и мы это, кстати сказать, понимали. И то, что мы, несмотря на это, состоялись, хотя я к этому очень условно тоже отношусь, потому что, скажем, я целый рад пьес не мог ставить, потому что мне бы туда приплели то, о чем я никогда бы и не подумал, и все сходило прекрасно, когда я ставил как бы что-то нейтральное, “Даму с камелиями”, например. И тут главное, мне кажется, было не плыть по течению, а уметь задуматься и оглядеться, подвергнуть сомнению правильность принятого решения и опять искать, искать тот единственно верный путь в творчестве, то единственное дело, которому не жалко отдавать всю жизнь без остатка.

- Не испугал ли вас Театр Красной Армии своей огромностью не только архитектурной, не только самым большим театральным залом в нашей стране, но и самой организационной структурой, армейской иерархичностью?

- Я ставил здесь, в принципе, - что хотел. На моем веку особых трудностей с пробиванием какого-то спектакля я не застал. Была одна история со “Стройбатом” Сергея Каледина. Но с этим спектаклем была проблема совершенно иного свойства. Мы пробовали ставить его на большой сцене, затем предприняли попытку собрать его на малой сцене, но никакого спектакля не получалось. И в итоге мы сделали вид, что как будто нам этого не разрешили. Вещь эта на сцену плохо ложится, и решения не было. Я скажу просто, что “Стройбат” мне просто не нравится, как литературное произведение. Да и “Смиренное кладбище” в кино не прозвучало. Чего-то в этих произведениях не хватает. Во времени они пришлись, наверно, кстати, но глубины в них нет. И, видимо, они не нашли своего режиссера. У меня возникли некоторые проблемы, может быть, когда я ставил пьесу Родика Феденева “Снеги пали”. Пьеса была не сильно сделанная, но там было все же что-то живое, и был очень хороший спектакль, и там вот меня тягали в министерство. Спрашивали, почему это у меня солдат в конце умирает? И просили, чтобы я сделал как-то, чтобы он не умирал. Но удалось доказать, что это нужно. Далее у меня был спектакль “Сад” Арро. Меня, буквально, заставили, почему-то были не пуровцы, а руководство театра, в сущности, прямо куски текста убирать, а это, вообще, была пьеса, которая, на мой взгляд, предсказала абсолютно все наше будущее. Были и еще примечательные случаи. Ну, например, у меня сняли эпиграф в спектакле “Орфей спускается в ад” Теннесси Уильямса: “Я тоже начинаю чувствовать неодолимую потребность стать дикарем и сотворить новый мир”. Этот эпиграф в пьесе Уильямса стоит, так вот, забрали весь тираж программок, перепечатывали. Жалко, что уходят из репертуара хорошие спектакли. Например, “Павел Первый” Мережковского. Олег Борисов начинал и играл блестяще, даже гениально. Потом тоже замечательно играл Валерий Золотухин. Но для того, чтобы спектакль оставался в репертуаре, надо, во-первых, чтобы был человек, который следит за спектаклем, который следит, чтобы он не расползся по швам. И, во-вторых, надо, чтобы на спектакль ходила публика. А с публикой сейчас дело обстоит сложно. На что-то идут, а на что-то, даже очень хороший может быть спектакль, хорошая пьеса, идут не охотно, или вовсе не идут. Недавно я поставил пьесу “Арфа приветствия” Михаила Богомольного. Замечательно раскрылся в этом спектакле актер Александр Чутко. Мне, вообще, на актеров повезло в моей жизни. Я ведь работал и в Малом театре, я там два спектакля поставил. С очень большим успехом они шли. И я там встретился с очень большой когортой людей. Это было во времена Царева. Они меня просили остаться в театре, дважды. Там я работал с Любезновым, Кенигсоном, Быстрицкой, Евгением Самойловым. В Театре Армии я с лучшими актерами, конечно, работал и с Добржанской, и с Сазоновой, великой артисткой, я считаю, и с Касаткиной, и с Чурсиной, с Владимиром Михайловичем Зельдиным, и с Пастуховым, и с Мариной Пастуховой, и с Аленой Покровской... Я работал со всеми. Но наряду с ними, молодых и не очень молодых талантливых много, которые не в чести. Зритель идет в другие театры на одни и те же имена: Миронов, Безруков, Машков, Маковецкий... Но у нас есть чудные ребята: и Игорь Марченко, и Коля Лазарев, и Маша Шмаевич, Наташа Лоскутова, Сергей Колесников... Тот же Саша Чутко, сколько он лет сидит в театре, ну нужен толстяк - выходит Чутко. Он боялся играть эту роль в “Арфе приветствия”, а исполняет ее замечательно, и автора чувствует, и меня чувствует, и форму чувствует... У Чутко до “Арфы” просто такой роли не было. Вы знаете, Юрий Александрович, мне эта пьеса очень нравилась, потом, когда уже ближе к выпуску, я увидел в ней такую, как бы сказать, ну, может быть, чуть-чуть декоративность излишнюю, которую, я думаю, мне преодолеть не удалось, но она нравилась мне своей мыслью эта пьеса, потому что там есть, опять-таки же, моя тема выхода из мира, который становится фальшивым, который перестает быть удовлетворяющим тебя. То, что я сам не могу сделать, преодолеть нетворческую атмосферу в театре, уйти и закрыть за собой калитку. И вторая тема есть в пьесе - это попытка понимания России. Я не хочу философствовать на эту тему, но то, что героиня видит в России талантливость сквозь грязь, сквозь муки, сквозь грубость, сквозь эту всеобщую серость, жандармство и так далее, что она видит в ней какой-то определенный потенциал, мне показалась эта мысль очень интересной. Я, например, считаю, что сейчас у людей очень большой комплекс неполноценности, что если мы Россия, если мы русские, то мы какие-то люди уже второго сорта. Мне так не кажется. И вот эта мысль мне тоже показалась здесь любопытной. Потом она написана достаточно приличным языком, в отличие от пьес, которые сейчас в ходу, где хотят назвать все своими именами. Наверняка “Арфа приветствия” в чем-то несовершенна, может быть, не все получилось, как этого мы хотели, но, во всяком случае, нам было интересно вокруг этого говорить, интересно было работать. Это не первая пьеса Михаила Богомольного. У него есть еще такая пьеса “Кира - Наташа”. Это история двух женщин, в сущности, старух уже, из интеллигентных семей, которые сидят на празднике, вспоминают, проходят как бы через всю свою жизнь, через все этапы, которые в двадцатом веке прожила Россия. Очень занятная пьеса. Ее даже, по-моему, играла Нина Архипова и Нина Гошева, актриса из театра Ленком. Я хотел ее ставить очень в свое время. Но это как-то все так рассосалось, а потом возникла “Арфа приветствия”. Я не жалею, что поставил этот спектакль. И я чувствую в настроении актеров, скажем, перекличку с клоунами Феллини... У меня как бы в этой вещи такой взгляд со стороны на нашу ситуацию жизненную в стране. Потому что мы слишком были вправлены в некую прямолинейность идей, а жизнь гораздо сложнее и интереснее, и вот этот хаос, из которого создается гармония искусства, думаю, схвачен очень точно... Но, потом ловлю себя, что я бываю силен задним умом. Вот я ставил пьесу “Сад” Арро, на которую приходили люди, наша армейская интеллигенция, к нам же не ходит изысканная публика, и они говорят: “Это закроют! Это вы говорите о самом главном”. Я помню, Нонна Мордюкова стояла такая перепуганная и шепотом говорила: “Ребята, вы что делаете? Это говорить нельзя со сцены”. И так далее... Из того, что я сделал в театре за многие годы, до сих пор идет, например, “Дама с камелиями”, двадцать лет идет. Много лет шел “Орфей спускается в ад”. По многу раз шли “Пылко влюбленный”, “Шарады Бродвея”... То есть то, что, скажем красивым словом, более демократично, более доступно. На “Даму”, вот что меня удивило, там сейчас играет молодая актриса, Маша Шмаевич, пошла молодежь. Маша Шмаевич и в “Арфе” играет, она очень талантливая актриса. Мы с ней очень дружны, ну, не потому, что она просто хорошенькая девочка, понимаете, а это огромная личность. Она уехала из России с родителями в Израиль, окончив школу. Они остались там, она училась в студии у дочери знаменитого Соломона Михоэлса Нины Михоэлс, потом она захотела вернуться в Россию, чтобы здесь учиться. Но для этого нужны были деньги. У родителей денег не было. Она мыла общественные уборные, она работала горничной в отеле, чтобы накопить денег и приехать учиться в Россию. Она поступила в ГИТИС, сама оплачивала обучение, потому что она иностранка. Вот преодоления! Значит, из нее будет толк. Она этим очень дорожит. Летом она уезжала в Израиль, опять зарабатывала деньги, чтобы платить за учебу, и вот она окончила ГИТИС. Немножко экзотическая, красивая девушка. Я увидел ее в показе, и вот позвал ее играть у меня в спектакле “Приглашение в замок”, потом она сыграла Марию Стюарт, и сыграла “Даму с камелиями”, и все стали говорить: “Шмаевич, Шмаевич!”. Если вы думаете, что, окончив ГИТИС, она там не закончила еще аспирантуру по сценическому движению, так она окончила. И она ездит в Италию, у нее контракт, подрабатывает там. Она здесь делала самостоятельную работу - “Жаворонка” Жана Ануйя, который играет одна. Сейчас она получила приглашение из Италии - играть Джульетту в итальянском спектакле, будет огромный тур зимой. Я знаю, что талантливая молодежь есть, меня зовут в институты на просмотры, но я почти не хожу, не смотрю. Я сам преподавал десять лет в ГИТИСе с Элиной Быстрицкой, это очень больной процесс. Студенты становятся как бы твоими детьми, и потом ты ничем им не можешь помочь. Тяжело складываются их судьбы. Театр вообще, и в провинции, в особенности, живет очень сложной жизнью. И ты должен им как-то помогать. Вот, например, Андрей Попов взял меня в свое время в штат. А если бы Мария Осиповна не привела меня, то он бы, может быть, и не взял. Она его самого, Андрея, готовила поступать. Она для Театра Красной Армии мать-крестная. Она работала с Алексеем Дмитриевичем Поповым в ГИТИСе. Помню, раньше мне очень хотелось выйти на сцену в качестве актера, и я выходил, играл, а сейчас ничего не хочу играть. Я в свое время даже мучился, что Мария Осиповна не пускает меня играть Гамлета, говорила, что, когда очень захотите что-то сыграть, обязательно такая возможность представится. Я играл в “Тот, кто получает пощечину” за Зельдина, я в своем “Мандате” по Эрдману переиграл и Гулячкина, и Широнкина, и Сметанича. У меня был спектаклю “Условия диктует леди”, английская пьеса, заболел Федор Чеханков, так я четырнадцать спектаклей играл центральную роль, на двух человек пьеса. Так что, все было. А недавно я был в Японии, ставил спектакли. Меня не было два месяца, и вот я пришел на “Арфу приветствия”, и считаю, что он изменился. Они очень двинулись - и Покровская, и Чеханков, и Чутко, да и все остальные.

- Да, мне довелось посмотреть “Арфу приветствия” в дни премьеры. Конечно, вы правы, что замечательно играет Маша Шмаевич и в полную силу раскрылся талант оригинального актера Александра Чутко. А про Японию мне чрезвычайно интересно услышать. Как вы туда попали, кто вас туда пригласил? И как можно работать, не зная языка?

- Японский язык ничего не имеет общего с нашим. И по интонации даже трудно понять, о чем идет речь. Я, собственно, попал туда на конференцию по Станиславскому. Конференция была об импровизации. Это было два года назад. Причем, меня пригласили с подачи моего однокурсника бывшего. Японцы, они же хитрые люди. У них кризис. Технический кризис. И они, значит, считают, что Япония может все изумительно выполнять, даже исполнять, но у нее нет идей. И вот им приходит в голову, что, постольку, поскольку есть школа Станиславского, которая помогает развитию индивидуальности, вскрытию индивидуальности, следует пригласить специалистов из России. Когда я попал на этот симпозиум, где говорили японцы, умные и хитрые, и хотели понять, что такое импровизация, я там выступал. А финансирование всего этого мероприятия осуществлялось не учреждениями искусства, а фирмой “Ксерокс”. Фирма эта заинтересована в развитии своих сотрудников. Они хотят, чтобы их работники научились мыслить самостоятельно. Для этого они даже делают этюды. Чтобы развивалась их личность, их индивидуальность. Вот ради чего собран был симпозиум. И вот этот человек, который слушал меня там, потом спросил у меня, что бы я хотел поставить в Японии. Я сказал, что хотел бы поставить “Чайку”, самую мою любимую пьесу. И театральный продюсер, и руководитель театра, который принимал нас, помогал нам, они обо мне знали, там как раз вышла книжка обо мне. И, короче говоря, они меня пригласили на “Чайку”. Я поехал и поставил “Чайку”. Был замечательный спектакль. По-японски звучит все в два раза длиннее. Сам японский язык гораздо длиннее русского. В Японии я в первый раз в своей жизни встретил ту труппу, о которой можно только мечтать. Они воспитаны. Ютака Вада, мой однокурсник, учился у Кнебель, потом у Брука, их воспитывал. Педагоги были московские - Наташа Петрова, Лена Долгина. То есть, школу они получали настоящего Художественного театра. Ютака Вада сам из древней культурной самурайской семьи. И вот я у него спрашиваю: “Ютака, объясни мне, почему на тридцатый день пребывания в Токио у меня собран спектакль?” А у меня контракт пребывания на шестьдесят дней. Это нереально в Москве! Я поставил там “Чайку”, первую, потом поставил Теннесси Уильямса “Орфей спускается в ад” и “Вассу Железнову” Горького. На премьере “Вассы” почти ни одного японца не было, одни иностранцы. Восторг от Горького. В зале были французы, итальянцы, англичане... “Васса Железнова” - это рефрен, это современная пьеса, про нашу жизнь, это про то, чем сейчас живут люди. Вы знаете, что в этом году репертуар французских театров в Париже - шесть Горьких, Лондон - четыре Горьких... Значит, я думаю, драматургия Горького отвечает запросам сегодняшнего дня. О Горьком скажу словами Немировича-Данченко: “Я согласен с тем, что Горький - это русский Шекспир”. И прозу я его знаю хорошо, и “Клима Самгина” осилил, но больше мне нравится его драматургия. Да он может нравиться, может не нравиться, да, он замешан на тенденции, но все равно он гений. После спектакля вдруг приходят зрители из французской колонии за кулисы с томиками Горького в переводе Артура Адамова, на секундочку, “Васса Железнова”.

- Я Горького считаю очень интеллигентным, очень культурным, а не народным в извращенном понимании писателем, как стали понимать после революции 17-го года, которая пыталась прервать движение Слова... Слово движется как колесо, а они пытаются под него бревно положить, а Слово через бревно спокойно переезжает, и Слово есть Бог, как я теперь понимаю.

- Они поняли это потом, они поняли это сами. Вы, знаете, своего родственника императорского, я считаю тоже человеком очень образованным. Он и образовывал себя всю жизнь. Я не хочу вдаваться ни в какие детали его правления и так далее... Или когда я вдруг, допустим, читаю о Луначарском, когда какой-то журналист пишет в газете: “А культурой руководил недоучка Луначарский...”, то вы знаете, когда я такое читаю, мне хочется поступить, как когда-то Миронова, которая где-то разыгрывала: “А тебе дать?” Потому что Луначарский знал пятнадцать языков в совершенстве, а ты, журналист-доучка, одним родным с трудом владеешь. Помните, даже Мейерхольд был болен теорией такой, что, значит, все академические театры надо закрыть, а руководителей немедленно расстрелять. Ему это потом не простили. А потом стали все соображать: “А-а! А куда же без Слова деться?” И в наши дни случаются дикие вещи. Например, меня потрясло, когда Унгуриану, который стал министром культуры Молдавии, на площадях стал жечь из библиотек книги русских классиков. Это делает режиссер, наш современный режиссер, который окончил в Москве Щукинское училище, ставил в Москве спектакли! И Чехова - в костер? Да Чехов для меня - один из Богов, на которых я молюсь. Вот я сейчас в Японии читал, я третий спектакль ставлю в Токио, ночью взял Чехова почитать, и читал его записные книжки, и ржал, как придурок, один в ночи! И страдал, что мне не с кем поделиться впечатлениями от прочитанного. Японцы не очень понимают юмора нашего русского. Чехов фантастический автор, конечно. Понимаете что, меня тоже поражает, ведь он - абсолютно трагическая фигура. И когда я поставил “Чайку”, мне японцы говорили, какой жесткий Чехов. А я нашел для афиши хороший его рисованный портрет: лицо очень жесткого человека. Жесткого и по отношению к самому себе, и к окружающим. У Чехова же все связано с понятиями этики, с умением создать себя. Любовь к Родине связана с болью за ее недостатки. Поэтому Чехов - это религия. У Чехова нет указующего перста. Он нигде нас не учит. Режиссер Лобанов любил в этом отношении сравнение с пружиной в диване. Ты сидишь и не думаешь, что там пружина, сидеть удобно, мягко, но если пружина выпирает, то тебе уже немножко неудобно, и начинаешь вспоминать о конструкции. Вот то, что касается школы Станиславского и Немировича-Данченко, их невозможно разделять, преступно даже, ведь они освобождают именно природу человека, ведь их идея тоже всегда заключалась в том, чтобы вы были творцом некоего персонажа или образа, и сделали так, чтобы я пружину не видел. Почему иногда режиссеры неверно трактуют Станиславского, говоря актеру: “Идите от себя”. Я на это всегда задаю свой вопрос: “Идите от себя - куда?” Вот в чем дело! Это самое трудное искусство - идти к образу. Самый высший пилотаж. Правда, образ литературный и образ театральный несколько разные вещи. Театральный образ как бы все время исчезает. Сыграли спектакль, и он ушел. Хотя это очень понятно, когда вы, скажем, читаете о спектакле, вы же не видели этого, вы ребенок рядом с этими фигурами, когда Леонидов играл Митю Карамазова в знаменитом спектакле. Как описана сцена, и как ему предлагал это делать Немирович, когда он искал Грушеньку! У меня ощущение, что я это видел. Когда я читаю о Комиссаржевской, у меня ощущение, что я Комиссаржевскую видел. Думаю, что это у меня уже глюки начинаются. И тут никуда не денешься от того понимания, что театр - это Слово, в первую очередь. Мне иногда кажется, что церковь всю обрядовость свою, весь ритуал взяла из народных представлений. Церковь возникла потом. А от церкви возникает театр. То есть церковь как бы возвращает эту игру в народ. Станиславский говорил, что актер - это определенная религия. И это так. Когда это Немирович расшифровывал, когда он говорил, что театр художественный, наш театр, это, прежде всего, театр автора. И вот, понимаете, во мне воспитано это - уважать автора, которого ты ставишь. Я должен угадать, понять через все, что написано, то, что я читаю, все равно я должен понять, что он хотел сказать, что он имел в виду? Если я точно улавливаю это, если хотите, то душа открывается навстречу. Вот у меня удача была большая на постановке пьесы “Мандат” Николая Эрдмана. Очень трудная пьеса. И, вы знаете, у меня было ощущение, что я это все знаю, что я его абсолютно угадал, и ощущение у других было такое же, и я знаю, как они должны ходить, говорить. Когда я читал эту пьесу в репетиционном зале, битком набитом народом, стоял такой гомерический хохот, какого я давно в театре не слышал. Эрдман был очень талантливый человек, может быть, даже один из гениев, но прекращен был, на “Союзмультфильме” дорабатывал последние годы, и мне кажется не потому, что я вот читаю иногда, что Эрдман потом боялся, а мне кажется, что его муза умерла. Это была более трагическая ситуация. Так же как я глубоко убежден, в том, что Михаил Чехов, когда уехал из России, мне тоже кажется, что Михаил Чехов все-таки где-то чувствовал, интуиция гения, что он как бы все уже сказал. Вот, знаем, теософия там, пятое-десятое, это все как бы такие листья капусты. А, по сути, мне кажется, этот человек подошел к какой-то черте. Так же, как история с Фаиной Раневской, раньше я так не думал, а теперь думаю, я слышал отовсюду: “Раневская не доиграла, не сыграла столько главных ролей”. Но я глубоко убежден, что она все сыграла, что было нужно, и она обладала другим дыханием. Это не недостаток, это - качество Раневской. Понимаете, один может бежать десять километров, другой - стометровку. Когда мы видим Раневскую в таком фильме, как “Мечта”, где она играет роль, не уходя с экрана, то я нахожу массу смущающих меня моментов. Но когда она играет небольшой эпизод, то получается снайперски, как говорят. Все ее кусочки у нас на слуху... В Японии тот театр, где я ставил спектакли, вообще, воспитан на русской классике. Вот они меня опять пригласили, я хочу Шекспира поставить, “Макбета”. Хотя мне все говорят: “Ой, такая страшная пьеса!” А мне кажется, знаете, там в чем проблема, там есть Геката, это царица тьмы. Она есть в пьесе Шекспира, но ее всегда выбрасывают, потому что пьеса длинная. Оставляют всех, оставляют ведьм, но Гекату всегда сокращают. И, мне кажется, Геката мстит за это. А она должна быть, потому что она определяет весь ход пьесы. Благодаря работе в Японии, я стал яснее понимать Станиславского. Я думаю, что систему Станиславского нельзя разделять с теорией показа Мейерхольда. Я считаю, что разделение порочно, в принципе. Нет, одно без другого не может существовать. А “что” и “как” - они не существуют порознь. В школу, которая предложена Художественым театром, и отцы которой Станиславский и Немирович-Данченко, я считаю, что выше этого в мировом театре никогда ничего не было, нет и никогда не будет. Вот это я вам говорю с полным основанием. Зерно системы - живой человек. Природа живого человека. Понимаете, все силы брошены на создание живого образа, чтобы была психологическая достоверность. Я должен в это поверить, я должен это понимать. Я думаю, что это те источники, это те родники, к которым все равно театр будущего будет приникать. Только это будет, как у Чехова Фирс говорит в конце, помните, что раньше вишню сушили, мариновали, а что же теперь? А теперь забыли. Раньше секрет знали. Вот не потерять этот секрет, метод истинного анализа, которому была абсолютно предана Мария Осиповна Кнебель, это все раскрепощение творческой природы. И мы страстно хотели учиться. Мы в девять утра приходили, а в час ночи уходили. Нам было интересно. Я сверх того, что сделал по программе, репетировал еще “Трех сестер”. И учиться было интересно, это были годы счастья. У нас была какая-то такая группа, шесть-семь человек, которые просто обожали Марию Осиповну, верили ей. Когда веришь, то очень хорошо жить. Я уже говорил, что после седьмого класса я пошел в Театрально-художественное училище. До этого я учился в разных школах, как я смеюсь, двести школ всяких было. Причем при поступлении в ГИТИС у меня не было аттестата зрелости. И когда я поступал, сначала Марии Осиповне все шептали: “Это внук Сталина, сын Василия Сталина!” А она потом мне сказала, что у нее первое чувство было такое: “Вот я могу сейчас расквитаться со Сталиным и “зарубить” внучка... А потом сказала сама себе: “Смотри и слушай”. А когда вы закончили читать, у меня было одно желание, подойти к вам и погладить по голове”. А потом ей сказали, что у меня нет аттестата. Она сказала: “Это меня не касается”. И меня приняли, я экстерном окончил школу. Причин этому много было. Был нарушен сам школьный процесс во время ХХ-го съезда. Тогда же Сталина даже мертвого растерзать были готовы, то же могли сделать и с нами. Я не окончил год. Все время были нарушения ритма. А по большому счету, я об этом вообще не жалею. Вы знаете, я думаю иногда, а вот если бы мне выпала жизнь царского ребенка? Что бы я делал? Не знаю, но я воспринял бы это как наказание. У меня бы все равно все пошло в другую сторону. Я все равно пошел бы в протестанты. Я не хотел даже трезво оценивать ситуацию, я ее не понимал совершенно. У меня даже с мамой на эту тему были конфликты. Я радуюсь, что моя жизнь так сложно пошла. Меня миновала жизнь царского ребенка. Благополучия никогда не было.

Беседовал Юрий Кувалдин

“Наша улица”, № 3-2004

 
   
 

Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве