Юрий Кувалдин "Зов" (Константин Паустовский) эссе


Юрий Кувалдин "Зов" (Константин Паустовский) эссе

 

Юрий Кувалдин родился 19 ноября 1946 года прямо в литературу в «Славянском базаре» рядом с первопечатником Иваном Федоровым. Написал десять томов художественных произведений, создал свое издательство «Книжный сад», основал свой ежемесячный литературный журнал «Наша улица», создал свою литературную школу, свою Литературу.

 

 

 

 

вернуться
на главную страницу

Юрий Кувалдин

ЗОВ

(Константин Паустовский)

Нужно начать, а то само, как биение сердца, пойдёт, разрушится схема и изменится замысел. Нужно просто идти на зов.
Паустовский. Для меня это даже не фамилия. Это название особого образа литературы. Точнее - образа жизни в литературе.
Очень красивое название. Вслушайтесь: Па-уст-овский!
Уста. Даже фа-уст. По-устному. Повесть.
Для меня литература не в словах, а за словами. Поэтому, работая, отсекаю, а не добавляю, как это делают поголовно длиннописиые составители журнальных текстов, в противоположность прозе.
Вспомнил журналы и устыдился. Как можно во времена свободы слова, отсутствия цензуры называться, к примеру, "Знаменем"? Или газетой "Комсомольская правда"? Или театром Ленинского комсомола? Я, как сознательный антисоветчик, вижу в этом бессовестность коллективистов с коммунистическим прошлым, не положивших конец этим правдазнамякомсомолкам вместе с падением ненавистной империи СССР. Замечу, на референдуме я голосовал против сохранения СССР. С короткой памятью люди склонны как правило к стадности, то есть к коммунальности. Люди с памятью культуры - оставляют за собой право отделения от стада. На зов идут избранные.
Как много значит мысль Паустовского о точке, поставленной в нужном месте.
Тридцать лет назад в февральском Новограде-Волынском уже пахло весной. Вороны вили гнёзда на ещё голых южных тополях.
И помню жуткое ощущение неволи.
От убогого вокзальчика провели нас строем но весенней грязи улиц между мазанок к синим железным со звёздами воротам КПП. Караульный, типа чеченца, кормил семечками голубей.
Узник всеобщей воинской повинности - я до сих пор считаю эту повинность обыкновенным крепостным правом, или - по-современному - нарушением прав человека.
Разномастная нестройная колонна ввалилась через ворота в зону войсковой части. На ком была телогрейка, на ком драповое довоенное пальто с чужого плеча, кто-то тоскливо играл на гармошке. И почти от каждого тянуло перегаром: ещё не прошла агония проводов. Кое у кого в заначке была водка.
Отвращение ко всему армейскому (сатанинскому) к генералам с физиономиями звеньевых полеводческих бригад, к старшинам и сержантам, которых мы называли хомутами, к танкам и самолётам - это отвращение вошло в кровь, вросло в кость и в мясо.
Новоград-Волынский. Тогда - СССР. Ныне - заграница. Житомирщина. Тогда говорили - на Украине. Теперь говорят (самостийны) - в Украине. Как-то невкусно. Как - в Кубе.
В первый же день, обмундированный, я всё личное время, гася тоску, провёл в клубной библиотеке. Среди бесконечных рядов секретарской литературы, среди долмато-матусовской ошани, библиотечки агитатора, трудов классиков марксизма-ленинизма, партийно-воспитательных пособий я с трудом выудил с десяток приглянувшихся мне книг.
Платонов, Бабель, Паустовский...
Надо сказать, что выуживал я эти книжки не случайно, а вполне обдуманно, даже по списку, который составил ещё в Москве, чтобы даром не терять в армии время (теперь говорю ответственно и с иронией - три года впустую, так сказать, "жизнь прошла мимо"), а заниматься самообразованием, чем я вполне успешно мог бы заниматься в Москве.
Актёр, считал я, должен быть начитанным человеком.
Дело в том, что в то время я уже как бы самоопределился. Быть или не быть... актёром - такого гамлетовского вопроса передо мной не стояло. С шестнадцати лет я занимался в театральной студии сначала Сергея Десницкого, затем Геннадия Яловича, где в качестве педагогов с нами работали Валерий Носик, Татьяна Ситко, Владимир Высоцкий, Всеволод Абдулов...
После того, как уже на третьем, последнем туре меня отверг набиравший курс Карев, меня забрали в армию. Теперь я благодарен Кареву, что он не взял меня в школу-студию МХАТ. Если бы в тот год курс набирал Евгений Радомысленский, то он бы взял меня, поскольку с первого тура он меня отправил сразу на третий за "обалденное", как он сказал, чтение мною из Мандельштама, тогда запретного, ненапечатанного:
Я не увижу знаменитой Федры...
Каждый день всё личное время я просиживал в читальном зале. В тишине и в полном одиночестве. Весна набирала силу. Лопались почки. В окно светило солнце. Пробовал первые нотки соловей.
Библиотекарша, рыхловатая молодая хохлушка, далёкая от книжной зависимости, привыкнув ко мне, оставляла библиотеку на мою ответственность, сама убегала домой кормить детей и заниматься хозяйством: у неё были свиньи, куры и коза.
Сейчас мне то моё одиночество кажется невероятным. Неужели я один из трёх тысяч солдат любил читать? Не может того быть! Но - было. Нелюбовь к чтению - характерная черта русского народа. Тут я напрочь расхожусь с Паустовским насчёт того, что язык нужно искать в народе. Это великое заблуждение. Наше время раскрыло, что такое народ! Он готов на штурм мэрии и Останкино. Потеря языка - в народе! Вот что я провозглашаю. Обретение - в книгах. Первым согрел душу Бабель. "Конармия" начинается с фразы: "Начдив шесть донёс о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете...". Я ощутил себя литературным персонажем, бойцом первой конной, ворвавшимся в Новоград-Волынский. Потом, получив увольнительную, разыскивал упоминаемый Бабелем костёл...
Я открыл "Золотую розу". Паустовский перевернул всю мою судьбу. Разумеется, вместе с отвергшим меня Каревым.
Помню, был воскресный день. Я сидел в читалке и глотал "Золотую розу". Помнится, даже на обед не пошёл. Строем, с песней. Отдал пайку соседу. Так я был увлечён. Проглотил "Золотую розу" за день и заболел писательством. Да, я считаю, что писательство - это болезнь. Очень тяжёлая, неизлечимая. Как наркомания, алкоголизм или, даже! - шизофрения.
Дай Бог, каждому заболеть так, как я!
Па-уст-овский!
Зов!
Зов к чему-то!
Зов к чему-то необычному!
Зов к чему-то необычному, ирреальному!
Этот зов был у меня с детства. То я страстно рисовал, то играл на трубе в духовом оркестре, то играл в футбол за "Локомотив", то солировал в пионерском хоре:
Я первый ученик среди ребят:
Пятёрки в мои дневник,
Как ласточки, летят...
Читая Паустовского, я думал: актёр играет роль, а писатель создаёт эти роли и как бы проигрывает их, причём перевоплощается в одной вещи во многие роли. Вот кто истинный лицедей! Меня страстно потянуло в сторону писательского лицедейства, потащило, погнало.
Я словно слышал голос Паустовского: "Юра, будь писателем!".
Юра - море. Дзинтара юра - янтарное море. Латыши так называют Балтику. И в себе я почувствовал море, в имени своём. Что в Юре? Море! После "Золотой розы" я уже не вёл своё имя от землепашца Георгия-Ергия-Юргия-Юрия, я повёл своё имя от моря, от "Надписи на валуне" из "Золотой розы" Паустовского.
После армии я был на рижском взморье, зимой. Был, чтобы проверить ощущение, вызванное чтением Паустовского. Выпил в баре рюмку коньяку и с лёгким кайфом стоял на берегу и смотрел на дзинтара юра. И снег лежал до самой кромки воды. И от волны похрустывал ледок. И ветер обжигал щёки. И светило янтарное солнце.
Юра. Дело не в буквальном смысле, дело в метафоре, в море как полной внутренней писательской свободе.
Я жил как бы на два мира, как некоторые мужчины живут на два дома. Первый - армейский мир - был сер и однообразен, и давил, убивал именно своим однообразием: равняйсь, смирно, как стоите перед старшиной, не положено, наряд вне очереди, моральный кодекс строителя коммунизма, с песней шагом марш, к снаряду, карабин СКС боевой незаряженный, выйти из строя, "ложи" сюда... Второй мир открывался за словом.
Если бы в то время, в Новограде-Волынском, когда под влиянием Паустовского я стал набрасывать свои первые вещи, мне сказали, что первую свою книгу я выпущу через двадцать пять лет, я бы наверняка не поверил в это, или удавился с горя. Но так как будущее нам неизвестно, во мне теплилась надежда на скорый успех.
Заметки Паустовского о понимании писательства и о его личном опыте все эти годы не впрямую, но подсознательно помогали мне верить в себя. Я понял не умозрительно, а на собственном опыте, как из драгоценных пылинок рождается проза.
Теперь мне кажутся странными эпиграфы к некоторым новеллам "Золотой розы" из Салтыкова-Щедрина. Я не люблю этого - хи-хи, ха-ха - писателя. Он сродни нашим нынешним пародистам. Хотя, надо признаться, я этого не замечал. Писатель не может держаться на одной оппозиционности властям. Хотя и без неё писатель - не писатель. На мой взгляд, писатель должен быть столь же богат, как богата сама жизнь. А у нас что ни писатель - то страдает однобокостью. Один - пишет только от первого лица ватной прозой, умышленно избегая ясности изложения, за что и получает, допустим, Букера. Другой умышленно аполитичен, считая политичность уделом шестидесятников. Третий нарочито презирает диалог, прямую речь и дует текст одним абзацем, как Марсель Пруст. Четвёртый работает только на эпатаже без руля и без ветрил. И т. д. У Паустовского тоже много своих пунктиков. И первое, что вызывает некоторое удивление - он всё напечатал при жизни, подцензурно. В нём нет многого, что характеризует крупного русского писателя: психологизма Достоевского, образности Чехова, трансцендентности Платонова... Но в нём есть то, что отсутствует у всех этих авторов - понимание предназначения писателя, его "Золотая роза".
Это единственное в русской литературе произведение. Аналогов не нахожу. С колоссальной силой воздействия. Я думаю, что если кто сейчас из только начинающих писателей не просто прочитает, а заучит, проштудирует "Золотую розу", не сделает многих ошибок, которые делает хилый авангард и дилетанский постмодерн, включая критиков, авторов и обозревателей полосы "искусство" газеты "Сегодня".
Паустовский предостерегал от красивостей, столь распространившихся ныне. Это безвкусица. А Паустовский прививает и вкус.
А сколько странных совпадений, например, его фраза о том, как он возвращался на пароходе по Припяти из местечка Чернобыль в Киев... Взорванный романтизм. Прагматизмом атома и бездушия. Инверсия Сахарова: от дьявольщины изобретения бомбы - до борьбы за права человека и гуманизм! От полюса к полюсу в течение одной жизни. Искупление грехов? Покаяние? Любопытна перекличка с Бабелем: "Раввин позвал до себя тётю Песю и сказал:
"Вы развели блуд в своём доме, уважаемая Песя Израилевна..."". (Из новеллы "Первый рассказ").
Я - в Новограде-Волынском, Бабель - о Новограде-Волынском, Паустовский - о Бабеле.
Врата Бога, что ли, предо мною открылись?
Баб ил. Бабилон.
Паустовский бывает резок: "Писателем может быть только тот, у кого есть что сказать людям нового...". Поначалу я испугался этой формулы. Что я скажу людям нового?
Потом, с течением лет, понял, что всё, что бы я ни говорил, будет новым, поскольку я сам нов, единствен и неповторим.
Вот, что такое для меня Паустовский - это юность, выбор пути, первая любовь! И в подверстку - стихи Мандельштама на фотографических карточках, запретные, мучащие душу, подливающие масла в огонь ненависти к коммунистам, к официальной литературе.
Иллюстрация к новелле "Молния" о том, как рождается замысел. Через Паустовского, фотокарточки стихов Мандельштама - к моей первой прозе, к повести о стихах "Улица Мандельштама". Я ещё не знал, как её напишу, но вдохновение уже стояло на пороге. Я должен был усадить его за рабочий стол.
Паустовский подсказал - не нужно насиловать вещь, нужно правильно за неё зацепиться и она сама пойдёт, начнёт развиваться по своей внутренней логике, герои заговорят своими голосами, а ты лишь должен успевать записывать за ними, передавать интонации, жесты, мимику, атмосферу. Чрезвычайно важна атмосфера: свет, цвет, тень, вкус, запах... Никакая схема не устоит - жизнь прорвётся и всё заполонит.
Своему юношескому зову к чему-то хорошему я нашёл точное определение в "Золотой розе": "Писательство - не ремесло и не занятие. Писательство - признание. Вникая в некоторые слова, в самое их звучание, мы находим их первоначальный смысл. Слово "призвание" родилось от слова "зов".
Теперь я понимаю, что таких, с "зовом", единицы. Советская писательская армия, на девяносто девять процентов состоявшая из бездарностей деревенского происхождения, как впрочем и правящая верхушка, работала исключительно за гонорары, за посты и привилегии. Культурных москвичей и ленинградцев презирали, гноили, не допускали. Выдвиженцы из деревень, плохо владевшие родным языком, занимали во всех сферах руководящие посты, измывались над интеллигентами. Серость правила серостью и хотела, чтобы всё вокруг было серо. Советская система, рассчитанная на серость, на стадо (и чтобы я ещё ходил в это стадо за словами! так сказать, учился живому русскому языку у безъязыкого стада!), так вот, совсистема (совецкая, с "ц", как в "Царь-рыбе" написал это словечко Астафьев) позволяла им безбедно существовать.
Писатель из народа не знал, как его книга распространяется, он подходил к кассе и получал за "кирпич", выпущенный стотысячным тиражом, такую сумму, которой вполне хватало на покупку автомобиля (по писательской разнарядке, в свободной продаже машин не было, во что трудно сейчас поверить) и постройку дачного домика.
Издательство, сдав оптом весь тираж на базу "Союзкниги", сразу же получало на свой счёт всю сумму реализации. Никого не волновало - продалась книга или не продалась. Деньги получены. А книгу через год можно было пустить под нож на макулатуру.
Но к этой системе советской книжной инфраструктуры подключался и один процент приличных писателей. И среди них - Паустовский. Что же позволяло ему печататься и особо не раздражать деревенские власти? На мой взгляд то, что Паустовский начисто самоустранился от решения социально-политических и философских вопросов жизни человека, взаимоотношения человека и государства. У Паустовского сильно было развито чувство самосохранения. Он вошёл в советскую обойму просто как художник. Чистый художник. Чистейший художник. Художник из художников. Конечно, он работал не с живой жизнью, а со словами. А я недолюбливал всех работников слова. Хотя сам пользуюсь словами. Я думаю, что со словами возятся те, кому нечего сказать. Во многих вещах это чувствуется и у Паустовского. Ему нечего сказать, а он всё накручивает, наверчивает.
Понимаю и это. Раз он писатель - то должен писать. Сдавать книгу в издательство. Там план! План нужно выполнять. Книга мыслится в листах, печатных и подсчитывается гонорар.
Отсюда его расплывчатость, неопределённость, размытость.
Акварели.
Но когда проходят сильные бури, вдруг хочется именно акварельности. Паустовский говорил, что дело художника - рождать радость. Не знаю, не знаю. Иногда приятно, конечно. Но не на этом держится Достоевский, Мандельштам, Солженицын повестей и рассказов, Чехов, Платонов, Домбровский, Булгаков, даже Юрий Казаков, очень близкий Паустовскому. Как это ни странно, у Паустовского не всё в порядке с формой. Автор частенько выбегает поперёк персонажей, мельтешит перед глазами, поясняет. И, разумеется, часто Паустовский спадает просто на литературность, красивость. Это - сущая его беда. Сам же предостерегает от красивостей других, но не удерживается и вставляет что-нибудь типа: "Он делился последним куском с бездомными...". ("Надпись на валуне"). Уж такой красивый штамп.
Порой мне не хватает у Паустовского неприглаженности, корявости, грубого слова, резкости, мужественности. Почти что всё прилажено-приглажено, отполировано, подсахарено.
Вспоминаю своё ощущение жизни в Новограде-Волынском. Оно так же размыто, акварельно. Армия приземляла, Паустовский возвышал.
Он говорил, что часто нужно расстояние во времени, чтобы проверить и оценить силу литературы. Я в полной мере на себе проверил это высказывание. Вообще, замечу, писательство - это испытание на себе всего, или почти что всего, что есть в жизни, и самое главное испытание для писателя - испытание временем. Сколько моих ровесников подавали надежды, но где они? Писатель - самое терпеливое существо на свете. Я не думал, что во мне скрывается такое терпение.
Как я уже говорил, это - болезнь. И сумасшедший не знает о том, что он сумасшедший. Поэтому терпения в чистом виде не было, оно было в комплексе с другими качествами: работоспособностью, жаждой чтения, эгоизмом, честолюбием (совки эти качества считали отрицательными, я же считаю их самыми положительными), желанием славы, преодолением своей животной сущности... Всех качеств не перечислишь.
И вот, через тридцать лет, я перечитал "Золотую розу". Многое в этой книге мне показалось наивным, придуманным, схематичным. Но не пропало то щемящее чувство зова к прекрасному, что и я, вот сейчас сяду за стол и напишу новый рассказ. Вот, что главное в Паустовском - он призывает к творчеству.
И поэтому эти тридцать лет создали "Золотой розе" бессмертие. Книга бессмертна до тех пор, пока её читают.
Мелькнула мысль о перекличке времён. В Одессе в 1921 году Паустовский получал миллион рублей. И мы ныне миллионами оперируем. Занятное совпадение.
Советская система (система для стада) рухнула. Армия пишущей "густопсовой сволочи" (Мандельштам) в одночасье исчезла. Кое-где они ещё кучкуются: на административных постах в союзах писателей (мёртвая и ненужная организация и обществе свободы слова), в бюджетных издающих организациях... То есть там, где ещё сохраняются островки стадной советской системы.
Стало быть, все они были без призвания, не было в их душах "зова". Настоящее пишется в свободное от работы время. В этом отношении я стою на крайних радикальных позициях: настоящий писатель не должен получать вознаграждение за свои произведения. Как не получает вознаграждения поющий соловей. А те, что продают рукопись, те завтра продадут и вдохновение. Тут мои пути и с Пушкиным расходятся. Замечу жёстко: никогда не приходил в восторг от Пушкина. Он для меня в ряду писателей, может быть, даже по алфавиту, где-нибудь между Пришвиным и Рассадиным. И эта моя жёсткость объясняется ненавистью к любому культу личности, в том числе к культу личности Пушкина.
Так вот, все эти члены писательских союзов были ловкачами без совести, певцами тоталитарной системы, ремесленниками.
Паустовский говорил: "Человека никогда не призывают к ремесленничеству. Призывают его только к выполнению долга и трудной задачи.
Что же понуждает писателя к его подчас мучительному, но прекрасному труду? Прежде всего - зов собственного сердца. Голос совести и вера в будущее не позволяют подлинному писателю прожить на земле, как пустоцвет, и не передать людям с полной щедростью всего огромного разнообразия мыслей и чувств, наполняющих его самого".
В тот день, когда я дочитал "Золотую розу", в уборной казармы, ночью, повесился на ремне рядовой Н., спавший надо мной. У нас были двухъярусные койки.

 

Журнал "Мир Паустовского", №13-1998

 
 
 
  Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве