Юрий Кувалдин "Счастье" повесть

 


Юрий Кувалдин "Счастье" повесть

 

Юрий Кувалдин родился 19 ноября 1946 года прямо в литературу в «Славянском базаре» рядом с первопечатником Иваном Федоровым. Написал десять томов художественных произведений, создал свое издательство «Книжный сад», основал свой ежемесячный литературный журнал «Наша улица», создал свою литературную школу, свою Литературу.

 

 

 

вернуться на главную страницу

 

Юрий Кувалдин

СЧАСТЬЕ

повесть

Если угодно, одна из важнейших
условностей кино в том и состоит, что
кинообраз может воплощаться только в фактических,
натуральных формах видимой и слышимой жизни.
Изображение должно быть натуралистично. Говоря
о натуралистичности, я не имею в виду
натурализм в ходячем,
литературоведческом смысле слова,
а подчеркиваю характер чувственно
воспринимаемой формы кинообраз.
“Сновидения” на экране должны
складываться из тех же четко и точно
видимых, натуральных форм самой жизни.

Андрей Тарковский

 

Косая кромка бытия...

Евгений Блажеевский

 

Свет в кинотеатре медленно гаснет. На экране знакомая заставка: рабочий и колхозница. “Мосфильм”. Идут титры под симфоническую музыку государственного оркестра кинематографии. Первые кадры: утопающее в снегу село, дымы из печных труб. Звучит закадровый мужской вкрадчивый низкий голос: “Что же такое счастье? Отвечаем. Это - ощущение полноты своих духовных и физических сил в их общественном применении. Оно, прежде всего, покоится в координатах общественной нравственности. Счастье личности вне общества невозможно, как невозможна жизнь растения, выдернутого из земли и брошенного на бесплодный песок. Тот или иной общественный строй или дает, или не дает личности полноту развития всех сил, стремится или обогатить у каждого эту полноту, или похищает у него естественные запасы сил. Счастье достается тому, кто много трудится. Только во всеобщем счастье можно найти свое личное счастье. Самый счастливый человек тот, кто дает счастье наибольшему числу людей”.
Изображение на экране меняется. Весна. Солнце отражается в ручье. Следующий кадр: линии электропередач, трактора выезжают из ворот МТС. Тот же голос читает стихи:

Мы - горсточка потерянных людей.
Мы затерялись на задворках сада
И веселимся с легкостью детей -
Любителей конфет и лимонада.

Мы понимаем: кончилась пора
Надежд о славе и тоски по близким,
И будущее наше во вчера
Сошло-ушло тихонько, по-английски.

Еще мы понимаем, что трава
В саду свежа...

Хорошенько подумав, потолковав зиму, Иван Семенович с Марусей решили посадить на своей усадьбе десять мешков синеглазки; а то в прошлый год была желтая, как мыло, польская. Эту желтую картошку невзлюбил Иван Семенович, кушал безо всякого аппетиту, порой даже поросенку, хоть и жалко было, отдавал, а Виктор, сын, холостой еще, из армии вернулся, лопал ее в три глотки. Ну, Виктор - особая, как говорится в таких случаях, статья: вымахал под два метра; сорок шесть, одним словом, размер обуви.
Заступ казался тяжелым, но Марусе сподручней было рыхлить землю лопатой, нежели тяпкой. Заступом земли больше подхватывается и переворачивается. Тяпка же сильно мельчит. Да и просто тяпка вызывала в Марусе некоторое презрение, как не исконно деревенский инструмент, а какой-то легкомысленный дачный.
Солнце быстро спряталось и небо напыжилось. Через несколько минут, когда Маруся едва подошла к середине участка, пошел дождь.
Иван Семенович уже поднялся, сидел на кровати, свесив ноги, зевал и сосредоточенно почесывал грудь с редкими волосами.
- Сколько там?
- Да уж шесть скоро, - ответила Маруся из-за ширмы.
Виктора в избе не было. После вчерашнего он спал на маленькой террасе, построенной минувшим летом Иваном Семеновичем со свояком Василием, застекленной, как положено, крытой рубероидом.
Иван Семенович был рыжеволос, широколиц и конопат, маленькие бледные глаза были зорки и повернуты как бы ко лбу. Росту он был высокого, но не такого, как сын. Маруся же была узколицая, при рождении щипцами сдавили, сказывают, с длинным горбатым носом, как цыганка какая-нибудь, с золотым зубом в передке. Золотой зуб сильно нравился Ивану Семеновичу, потому что он говорил о достатке в семье. Иван Семенович и себе бы вставил такой и именно на видном месте, но у него еще зубы не выпадали, как у Маруси, а были крепкие, как дубовые пеньки. Марусина же порода вообще была хиловата: отец ее помер в сорок восемь годов прямо в МТС, где работал сварщиком. Мать дожила едва до пятидесяти со своей астмой, померла зимой; похоронили ее там же, в Стремилове, соседнем с селом Тюрищи - родиной Ивана Семеновича. Да, взял он Марусю тридцать лет назад из Стремилова. В девках она практически не сидела. Родила спервоначалу Ивану Семеновичу дочку, но та умерла через полгода из-за грыжи. Потом родила сына Гришу, который три года назад пьяный залез на колесный трактор, “Кировец”, и поехал, и вместе с трактором убился, свалившись со Стремиловского моста. Плакали, конечно, дня три, а то и всю неделю. Но похоронили достойно и венок от сельсовета был. Из города Иван Семенович на своем “Запорожце” три ящика привез, всем хватило.
Иван Семенович, крякнув, встал с кровати, надел галоши на босу ногу и как был в трусах пошел на двор. Корова с белым пятном между глазами и со сломанным рогом, - бодала соседские ворота и в щель воротин попала, - что-то жевала перед выходом в стадо, поросенок терся боком о горбыль. Осенью троих боровов зарезал Иван Семенович. Кое-что на рынке продали, сами всю зиму ели сало, и еще есть запас. А этот - шустрик - оставлен на развод; теперь ему еще в приятели прикупит поросят Иван Семенович. Он медленно, основательно и напряженно думал об этих приятелях, пока с наслаждением облегчал мочевой пузырь, направляя струю между загонами для коровы и поросенка. Куры бродили по двору, шныряли в выпил в нижней части створки ворот.
Иван Семенович выглянул на улицу - моросил дождь, мокрые куры ворошили землю. Не хотелось ничего делать в такую погоду. А нужно было собираться на работу, хотя об этом даже не думал Иван Семенович, а как-то делал все так бессознательно, как стучало безо всякого сознания его сердце, даже название которого он практически никогда не упоминал, а когда случалось - раз в год - упоминать, то удивлялся, почему оно называется сердитым; сердце сердится на людей за то, что они его не замечают.
Иван Семенович вернулся в избу, взял с табуретки штаны и принялся, стоя на ковровой дорожке, идущей от кровати к двери, надевать их, молчал, соображал, что спросить на завтрак у Маруси. И щи представились в миске, и яичница представилась, глазунья.
- Давай все, - сказал машинально Иван Семенович.
Маруся выглянула из-за ширмы и послушно кивнула, а он, надев штаны, присел на табурет, чтобы надеть носки и ботинки. Когда он поднял второй ботинок, тяжелый, из свиной кожи, с заклепками у шнуровки, вошел Виктор, в тренировочном костюме, с “пузырями” на коленях.
- Мамка, ты корову подоила? - срывающимся баском спросил он.
- Вона, глаза-то протри, ведро на лавке у печи, - крикнула из-за ширмы Маруся.
Виктор, большой, широколобый, подошел к ведру, зачерпнул кружкой молока и стал медленно и жадно пить. Отец молча смотрел на сына.
- Похмелился бы, - сказал Иван Семенович.
Виктор оторвался от кружки, прерывисто дыша, и вопросительно уставился на отца. По подбородку текла белая струйка.
- Выпей самогонки?!
Виктор подумал и сказал:
- Нет, не хочу. Сегодня поеду в военкомат.
- Зачем? - выглянула Маруся.
Виктор продолжил питье молока. Живот его под трикотажем шевелился. Ноги были расставлены на ширину плеч, свободная рука согнута в локте и уперта в бок. Мизинец руки, держащей кружку, картинно оттопырен, глаза умильно возведены к потолку.
- Наниматься прапором, - допив, выдохнул Виктор. - В колхозе больше не хочу дурью маяться.
Виктор взлохмачивал волосы огромной, негнущейся красной пятерней. Должно быть, голова сильно болела, но он не морщился, соблюдая в себе мужественность, о которой постоянно говорил замполит в армии. Виктор отодвинул ногой стул от стола и сел, выжидательно поглядывая на занавеску. Иван Семенович, одетый, тоже сел к столу. Маруся вынесла большую миску со щами и поставила перед Иваном Семеновичем. Затем подала буханку черного хлеба, нож и ложки. Виктору вынесла щи в тарелке. Иван Семенович взял ложку, осмотрел ее, протер о край скатерти и принялся есть. Виктор последовал примеру отца, протер ложку тоже о скатерть и стал есть через силу. Водка сильно отшибала аппетит.
Ели они шумно, чавкая, схлебывая с ложки, давясь, икая и сопя. Для Маруси эти звуки были знаками благодарности. Иван Семенович приговаривал между этими звуками:
- Хороши щи, Маня!
Остаток тарелки Виктор ел уже с удовольствием. Молодой организм пробивал алкогольную направленность жизни, выводил ее  на прямую трезвую дорогу. Что-то стало пощипывать в носу: Виктор положил ложку и поковырял в ноздре указательным пальцем: вскочил чирей. Виктор встал из-за стола и подошел к зеркалу, висевшему у икон: кончик носа надулся и покраснел.
- Мам, дай одеколону! - крикнул он басовито.
Маруся выбежала из-за занавески, открыла настенный шкафчик, достала одеколон “Красная Москва”, ласково протянула сыну. Виктор открутил крышку, налил одеколону в горсть и окунул в лужицу кончик носа, который сразу же сильно, но и приятно защипало.
Иван Семенович продолжал смачно хлебать кислые щи. Тем временем Маруся поставила на стол сковородку с яичницей. Иван Семенович отрезал большой ломоть хлеба, выкроил кусок яичницы с тремя желтыми глазами и положил его на хлеб. Откусывая большие куски бутерброда, Иван Семенович запивал их щами через край миски.
Уставясь на себя в зеркало, Виктор думал о том, как он наденет форму и как будет ходить перед строем солдат и командовать ими. Виктору почему-то со вчерашнего вечера хотелось командовать сильно. Вера к этому подталкивала, когда он с ней обнимался за клубом, пьяный, и она пьяная; и когда потом брал ее как жену в сенях ее избы на сундуке, а старуха-мать за дверью сопела, подглядывала, старая дура. Но Вера не сильно нравилась Виктору, потому что у нее на правом глазу бельмо было. Виктору больше нравилась Ольга, дочь Кротова, электрика. Та совсем водку не пила и собиралась после десятилетки в институт. Сколько Виктор ее за бока ни прихватывал, никак она с ним шашни заводить не хотела. Училась теперь Ольга в восьмом классе на центральной усадьбе. Виктор ее несколько раз на тракторе подвозил, разговаривал насчет женитьбы, но она говорила, что ей рано об этом говорить. Вот как бывает в жизни - отец ее, Кротов, не просыхает, а она от водки нос воротит. Может быть, поэтому и нравится Виктору лицом своим щекастым, крупным носом и маленькими глазами, чуть-чуть раскосыми?
Иван Семенович умял половину сковороды, доел щи и почувствовал, что вспотел. Чтобы отдышаться, прошел в угол, к телевизору, на табурет. Закончив с носом и на мосту ополоснув руки от одеколона, Виктор доел свою половину яичницы и дохлебал щи. Он откинулся к спинке стула, громко икнул и сказал:
- Хорошо бы на вечер наварить бульону с костями от ветчины.
Внимательно поглядев на него, Иван Семенович промолчал, думая о том, что хорошо бы не бульону вечером от ветчинных костей поесть, а выпить бы да закусить простым сальцем. Ведь, как-никак, завтра 9-е мая, как-никак, все же, понимаешь ли, День Победы. Ладно, рано пока об этом думать, весь день еще впереди и работать нужно.
Иван Семенович, почесав за ухом, встал, надел брезентовый пиджак и, ничего не сказав, пошел из избы. На мосту поправил ковшик умывальника. Выглянул на улицу - шел дождь. Иван Семенович, подумав, нагнулся, расшнуровал ботинки и надел резиновые сапоги. Пока надевал, думал о Викторе как о прапорщике и внутренне гордился сыном. Потом Иван Семенович надел брезентовый дождевик с капюшоном и, хлопнув дверью, пошел, увязая в грязи, через все село на работу. Навстречу попался и поприветствовал учитель Василий Степанович, тоже в плаще и в сапогах, направляющийся на центральную усадьбу, в трех километрах, на свою работу, в школу.    
- Завтрева заходи, Иван Семеныч, поднимем чарку!     
- Зайду, чего не поднять! - навешивая на себя улыбку, отозвался, не останавливаясь, Иван Семенович.
Он шел и не думал ни о чем, так себе, смотрел под ноги на щебенку дороги, смотрел по сторонам, на серые заборы, на влажные в каплях лопухи и крапиву, на столбы электрические. Он шел на работу машинально, как ел, пил и спал то с женой, то рядом с нею. Неприятен был дождь, но и он не был в новинку. Под резиновыми, лаково поблескивающими от воды сапогами хрустели камни.
На работе, в помещении церкви, бывшей, кое-кто уже включил станки. Иван Семенович скинул плащ, переоделся и включил свой станок. Проволочные мотки превращались в заклепки и шплинты.
Начальник смены Бояринов был уже под хмельком, и что-то травил бригадиру Жадову, который был просто пьян. Иван Семенович упаковал тридцать четыре коробки шплинтов и решил перекурить, не впрямую, а фигурально, поскольку давно уже не курил. Он взял острый инструмент и в тамбуре принялся ошкуривать бревно, ему нужное. Бревно было еловое, красивое, со стройными смоляными прожилками. И пахло от бревна лесными тропинками. Откосы еще до первого мая сделал Иван Семенович, но все никак не мог перевезти; то машина барахлила, то дождь этот поганый. В дождь не ездил Иван Семенович, как и зимой. Машина буксовала. Конечно, сейчас по щебенке ездить нормально, но с нее до ворот дома метров тридцать, там машина и забуксует. Сухости дождемся!
Шкрябал бревно железками острыми Иван Семенович и чувствовал подливающую в груди радость - время к обеду подходило. А если к обеду, то и до конца смены недалеко. Отделав почти что бревно (пазы потом можно было сделать), Иван Семенович пошел еще на государство на станке поработать. Когда шел через цех, увидел в будке начальника драку Бояринова с Жадовым. Жадов пытался удушить Бояринова, сжимал длинными пальцами толстую шею начальника; а тот с ритмом маятника часов сильно бил Жадова кулаком в живот. Иван Семенович посмотрел несколько минут вместе с другими государственными рабочими на начальство и пошел делом заниматься. Включил станок, мотки проволоки зашевелились; сначала, для разнообразия, Иван Семенович поделал заклепок, потом, когда надоело, поставил заготовку шплинтов и пошел эти шплинты клепать, как семечки.
Стоишь вот так у станка родного, потому что за десятилетия сроднился с ним, и делаешь непонятную тебе работу по изготовлению шплинтов и заклепок, и глаза застывают на одной точке, и так хорошо делается на душе, что петь хочется. Работа хорошая, рядом, считай, с домом, правда, платят маловато, а то и вовсе не платят, но ничего, перебьемся своим хозяйством. Из будки начальника вышли как ни в чем не бывало обнявшиеся Бояринов с Жадовым, вышли, как и положено, с песней:

Шумел сурово брянский лес...

Кладовщица Клава шла из дальнего конца церкви с накладными. Это значило, что пришла машина с филиала за продукцией. Нужно было выходить грузить.
КамАЗ с длинным железным кузовом уперся задом в покосившуюся церковную ограду. Шофер курил, положив локоть на открытое стекло. Вот уж кто филонил постоянно, так этот шофер Сашка. Говорил, что ему за это - погрузку - не платят. А Ивану Семеновичу платят, а станочникам платят?! Сознательность трудовую надо иметь.
Несмотря на дождь, мужики вышли во двор. Кладовщица открыла железные ворота склада. Дядя Петя сел на свою кару, но она не двинулась с места.
- Батареи, тудыт твою в качель, сели, - сказал дядя Петя и закурил.
Иван Семенович и еще пара мужиков пошли к железным тачкам, работавшим с девятнадцатого века. Стали укладывать на тачки коробки и возить их к машине.
Делая свою работу, необходимую обществу, Иван Семенович как бы забывался и думал о своем: то есть вообще ни о чем не думал, но не видел ни тачки, ни железного пола склада, ни грузовика, ни мужиков. Он возил тачку с грузом, а был где-то далеко, как бы за границей своего сознания, где все мягко и добротно для сна и вечной жизни.
Часа через два КамАЗ был загружен и мужики сбегали, чтобы это дело обмыть. И Иван Семенович выпил стаканчик, и стало еще лучше на душе. Иван Семенович сел на верстак, привалился спиной к портрету Ленина на стене, приколотому к 100-летию со дня рождения вождя, и будто задремал с открытыми глазами. Балка ему показалась уже сделанной, второй этаж сгорожен, Маруся несет заливное из говядины и пироги разные, а он сидит на новом табурете, и Виктор напротив в фуражке младшего офицера. Ну, что еще нужно для счастья?!
Выключил станок Иван Семенович вовремя. Для приличия зашел в умывальную комнату, спрыснул руки. Мыться любил у себя в доме, когда Маруся сливала воду на спину и на руки. Но приличие пролетарской солидарности требовало. Любил очень Иван Семенович пролетарскую солидарность и с ней по жизни счастливо шагал ежедневно, кроме выходных и праздников. Но и тогда жизнь текла пролетарски, даже в самый разудалый праздник кипела хоть с утра, но работа: то валенки подошьет, то гвоздь в стену забьет, то на рыбалку сходит, то просто походит по усадьбе. Ходить и значит работать. Что еще нужно?!
Иван Семенович надел резиновые сапоги, затем плащ и пошел по селу домой. Щебенка скрипела под ногами. Шел дождь, но его уже совсем было незаметно. Если бы дождь шел всегда, его бы люди не замечали вовсе, как воздуха.
Маруся стояла у стола за занавесками и нарезала ровными кусками мясо. Она выглянула, когда Иван Семенович зашел в избу, и спросила:
-  Ваня, устал?
- Как собака, - сказал привычно Иван Семенович, ничего не вкладывая в эти слова, но они ему нравились, потому что отражали что-то.
Он сел на табурет, а Маруся тут же бросила ножик и мясо, подбежала к мужу и сняла с него сапоги. Иван Семенович благодарно прикрыл глаза и вытянул вперед руки, как бы ища струи холодной воды над тазом. Тут же явился и таз, поставленный на другой табурет. Маруся с оцинкованным ведром, полным воды, и куском простого мыла, оказавшимся в могучей руке Ивана Семеновича, принялась помогать умываться мужу. Хорошо было сполоснуться после трудового дня!
Пока переодевался в домашнее Иван Семенович, Маруся посолила и обжарила на сковороде мясо, затем перебросила его в кастрюлю, положила на него мелко нарезанный лук, чеснок, несколько мелко нарезанных соленых огурчиков, залила водой и принялась тушить. А Ивану Семеновичу налила в тарелку, а не в миску, как утром, горячих кислых щей, и поставила бутылочку самогона и рюмку.
Иван Семенович подумал, вздохнул, вспомнил детство и отца, который любил пропустить рюмочку перед обедом, налил себе самогончику, выпил, крякнув, понюхал черного хлеба и принялся за щи. Едва он их съел, как почувствовал прилив полного человеческого счастья и, чтобы не расплескать его, быстро перебрался на высокую кровать с четырьмя огромными пуховыми подушками, лег, утонув в них, и задремал.

 

На экране - панорама, снятая с вертолета: извилистая река, поле, лес. Сон начинается с безмятежности, с просвеченной летним солнцем идиллии: далекое кукование кукушки, бабочка, порхающая вокруг белоголового мальчишки, пушистая и чуткая мордочка, глядящая с экрана большими прозрачными глазами, ласковая улыбка на милом материнском лице... Звучат стихи:

Мне снился дождь и черная вода,
Текущая ручьем по косогору.
И мучил голос, шедший в никуда:
“Зачем - одна?.. Зачем в такую пору?..
И в чем я провинился вообще?!
Не предавай забвенью и опале...”
А ты шагала в стареньком плаще...

Ему снилось все то же не надоевшее ему счастье, а именно: лежит Иван Семенович в своей избе на пуховых подушках и дремлет, а ему снится, что ему ничего делать не нужно, что он лежит на своей кровати в своей избе и спит, а ему снится, что он, счастливый, спит на своих подушках и пахнет чем-то приятным, очень ароматным: телятиной тушеной в крестьянском соусе.
Просыпаться даже не хочется. Но Иван Семенович просыпается, открывает глаза, потому что в избу входит сын Виктор. От него пахнет дождем и заборами. Виктор снимает мокрую кепку, садится, не раздеваясь, на табурет  и говорит:
- В прапорщики не приняли...
Иван Семенович напряженно затихает на полувздохе.
- Зато приняли в милицию! - заканчивает Виктор и громко хохочет.
Иван Семенович недоуменно опускает глаза в пол и долго рассматривает ковровую дорожку, которую знает наизусть. Сам покупал эту дорожку, сам выбирал: красную, как в Кремле, с белыми полосами по краям. По такой сам Сталин ходил в хромовых блестящих сапогах, теперь вот Иван Семенович спокойно ходит. Да, хорошая жизнь настала!
- И чего? - наконец отреагировал Иван Семенович.
Виктор сидел молча, облокотясь на стол, и улыбался. По глазам было видно, что в его душе происходит как бы торжественное собрание, на котором ему вручают почетную грамоту от имени парткома, дирекции и профкома. Пока вот так сидели, в избу вдруг заглянуло солнце, и от Виктора упала густая тень на ковровую дорожку и на белую дверь, которую красил недавно сам Виктор белилами.
- Да ничего! - отозвался весело Виктор и встал, и заходил по избе широко, размахивая руками. - Тряхну торгашей, папка! Они у меня вспомнят советскую власть!
Из-за ширмы выглянула Маруся, сказала:  
- И правильно, Витька, что у милицию пошел, правильно, знашь, вот, что я тебе скажу, правильно и точка. Индо много о себе понимать стали, сопляки! Ты их к порядку призови!
Когда стемнело, у них уже вовсю горел костер за садом, там, где давеча копалась Маруся, на участке под картошку. Жгли прошлогоднюю листву, ветки, прутья; сгребали остатки гнилой ботвы. Одним словом, вычищали сад, огород и весь приусадебный участок, который занимал вместе с домом сорок пять соток. Земля была влажная и налипала на сапоги. В конце участка, за оврагом, была небольшая рощица, а за нею уже пахло речной сыростью и открывалось широкое пространство поймы реки. У самого костра небо казалось черным, а здесь, в рощице оно светлело, и были различимы выступившие уже звезды.
Иван Семенович и Виктор ломали сушняк и носили его к костру. Сначала думали сожжением листвы и мелочи обойтись, но костер плохо занимался, капризничал, пускал после яркой вспышки от керосина, который подливал резкими выплесками из консервной банки Виктор, ядовитые дымы, так что выедало сразу глаза, лились слезы, а костер гас.
Теперь же он горел дружно от дров из рощицы. Да своих пару поленьев не пожалел Иван Семенович. Вот вроде бы вышел с сыном на часок, а прошло уж два, а уходить от костра не хочется, и не хочется, чтоб огонь гас. Маруся притащила табуретки и ушла за запеканкой. Виктор стоял у костра, широко расставив ноги, и смотрел в огонь. От его крупной фигуры падала густая длинная тень. Иван Семенович сидел на табурете и переживал радостное волнение в груди, которое было беспричинно. Ножки табурета ушли глубоко в землю, и сидеть было не очень удобно, поджав ноги, но вот этот запах костра дурманил, глаза наполнялись слезами, и хотелось петь.
Иван Семенович потихоньку затянул:

Средь высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялося
И на нас невзначай набрело...

Виктор с удовольствием слушал пение отца и представлял свою будущую жизнь как продуманное, планомерное удовольствие: форму выдают - раз, проезд в транспорте оплачивают - два, отпуск два месяца - три, жилплощадью обеспечивают - четыре и... Эх! Пройдешь по торговым рядам, как говорил Серега, работавший в милиции уже год и сосватавший туда Виктора, полны карманы денег. Ты и не просишь, а тебе черномазые сами суют, мол, бери, не горюй!
- Папка, денег у нас теперь будет много! - не выдержав напора мечты, воскликнул Виктор.
- Откель?
- Да нешто за просто так в ряды милиционеров я записываюсь?
- Мине это понятно, - сказал Иван Семенович, обращая свой взгляд к избе, откуда появилась со сковородой Маруся. - Я это сразу и понял. Знаешь, Витька, у мине смелости в жизни не хватало, а стремиловская кровь помогла, хоть и хилые Маруськины, а упрямства у них хватало. Вона, отец ее в МТСе работал! В ту пору-то! Правильно, Витька, дери с них по три шкуры и в дом тащи! Вот увидишь досточку на дороге - в дом тащи! Прививали нам, мать твою за ногу, коммунизьму!
Подошла Маруся с запеканкой. Устроила полевой стан у костра.
Иван Семенович обшарил всю ее ищущим взглядом.           Маруся поняла смысл этого взгляда, сказала:
- Сейчас принесу ужо.
Иван Семенович провел рукой по носу в ожидании самогона. Вдруг где-то в стороне сада громко запел соловей. У Ивана Семеновича от сладкого восторга чуть сердце не выскочило.
По лицу Виктора бегали красные тени, а глаза казались стеклянными. Иван Семенович не спеша встал, поднял грабли, подошел к костру, поправил его, затем, откинув на землю грабли, добавил в огонь дров. Пламя вспыхнуло. Подошла Маруся с большой бутылью мутного самогона. Виктор улыбнулся и почесал затылок. Иван Семенович потер руки. Маруся вытащила пробку из газеты, влажную, запахло гнильцой душещипательно, налила в стаканы. Подняли, чокнулись. Иван Семенович небольшую речь сказал:
- Я всегда призывал, итить твою в газпром, к семейному счастью. И теперь призываю. Нас живет с вами мало. Чего уж, понимаешь, я живу, Маруся живет, Витек, и ты живешь с нами. Тех, что померли, не буду об их говорить. Чего уж говорить об их. Так как начнешь, как бывалыча, мать всех этих святых перечислять. Нет, это не по мне. Живешь - тогда и весь смысл тут. За живое наше вместе счастье!
Выпили, как полагается, молча. Отблески костра бегали по поднимаемым стаканам. Не из рюмок же на природе пить! Маруся не любила этого. Сейчас она, обхватив колени, сидела на маленькой скамеечке и думала о том, что она на завтрак утром приготовит, после того, как покопается в огороде, подоит корову и приберется в избе. Целый ряд жизненных картин выглядел для нее накрытым столом с постоянной переменой блюд. Пожалуй, утром она отобьет одно яйцо в кастрюлю, всыплет туда одну столовую ложку сахарного песка, одну вторую чайной ложки соли, вольет стакан холодного молока и все это перемешает; затем всыплет просеянную муку, тщательно вымешивая деревянной лопаточкой, потом разведет остальным молоком, прибавляя его в тесто небольшими порциями...
В лице Маруси, усталом, но радостном, светилась какая-то надежда. Может быть, даже надежда на вечную жизнь, состоящую из одних удовольствий еды, питья, облегчения желудка и мочевого пузыря между жердями загона для коровы и поросенка...
- Хорошо пошла! - крякнул Иван Семенович, наворачивая за обе щеки разудалую запеканку.
- Индо изюму лихо, да мука белая, - ответила как-то бегло Маруся, думая о чем-то о своем, наверно, далеком, загробном или внесолнечном, сокрытом от Виктора и Ивана Семеновича.
К первому соловью прибавился второй, затем и третий. С запада легко дул теплый ветерок. Небо темнело и звезды над горизонтом уже бойко толпились, как люди в городе, и ярко светили.
От весеннего тепла, от пенья соловьиного, от прекрасного в своей вонючести самогона по всему телу Виктора разбежался сладостный нервно-манящий к противоположному полу тик. Он сидел у костра и думал, как некоторое время спустя пойдет к Верке, не сразу, а то родители обидятся, а попозже, вызовет ее на улицу, задерет ей подол и обхватит жирные ляжки...
- Повторить бы не помешало, - проговорил он радостно-задумчиво.
Ни отец, ни мать не откликаются, думают о своем. Виктор тогда молча берет бутыль и всем наливает. Иван Семенович что-то уже себе под нос напевает. Берет стакан. Маруся тоже берет стакан крепкой, совсем мужской, с чернотою под остриженными ногтями рукой. Все чокаются. Глаза стеклянно поблескивают. Выпивают медленно, словно в стаканах не картофельная отрава, которую культурный человек даже нюхать побоится, а клубничный сироп. Ни единой морщинки на сморщенных от природы лицах.
Иван Семенович уже не закусывает. Песня мешает.

В низенькой светелке
Огонек горит,
Молодая пряха
У окна сидит...

Иван Семенович ведет первым голосом, Маруся подпевает с визгливостью, а Витька басит, как в ансамбле песни и пляски. Соловьев в это время не слышно. По мере пьянения люди все больше погружаются в себя, но свой мир начинает разрастаться и закрывать весь внешний мир.
Становится очень легко, ни один член уже не ощущается, возраст пропадает, голубем летящим кажется себе человек. И хорошо, что так кажется, летая над селом и рекой, говорит себе Иван Семенович, а сам думает о балке и раскосах.
Вот в чем дело. Очень уж богат человек раздумьями. Может сразу несколько мыслей нести в себе.
Ему хорошо, а он еще об улучшении жизненных условий думает.
- Наверно, клюет сейчас, знашь, - говорит задумчиво Виктор.
Отец обрывает песню, как будто услышал о каком-нибудь открытии.
- Собирайси! - командует он Виктору.
- Да куды вы?! - всплескивает руками Маруся.
- Куды-куды, за рыбой, Маня, пойдем! - Иван Семенович  посмотрел в темноту в сторону реки.
Виктор моргал и облизывал пересохшие губы.
- Ладно-ть, ступайте к лешему. Я пойду прибираться. Делов куча!
Они сходили к сараю за удочками, понимая, что не рыба их зовет, а что-то другое, даже не река, даже не теплый воздух, даже не весна, а зовет их согнутая рыбачья поза, и все вместе взятое, и дрожащий поплавок.
Костер остался позади. Сильно мерцали звезды. Они отражались прерывистыми полосками в воде.
Спускаясь вниз, Иван Семенович споткнулся, громко затрещал валежником, но не упал, потому что Виктор вовремя поддержал его за локоть. Дыхание несло в себе горячий самогон.
Присели на бугорок, забросили удочки, стали ждать. Белые поплавки едва было видно. Хотя темно очень уж не было. Глаза всмотрелись в воду, стали различать осоку, водоросли. Самый дальний край неба был зеленоват. Там где-то ходило солнце. Пройдет оно еще немного и высунется почти что на северо-востоке, и наступит утро. Солнце медленно поднимется в гору, согреет землю и всю растительность на ней, потом пойдет под уклон и вновь спрячется за горизонтом, чтобы опять появиться утром...
Встряхнув головой, Иван Семенович почувствовал тяжесть в руке, которой держал удочку. Сделав небольшую выдержку, Иван Семенович подсек предполагаемую рыбу и повел ее на себя.
- Чего там? - шепотом спросил Виктор.
- Кажись, есть, - тихо отозвался Иван Семенович.
Он встал, взял леску рукой и потянул ее на себя энергичнее, чем до этого тянул удочкой. Из воды выплеснулся серебристый хвост. Через некоторое время Иван Семенович сжимал в руке большого голавля. Рыба раздувала жабры, задыхаясь от воздуха.
Продев сквозь жабры ивовый прут, Иван Семенович бросил добычу рядом с собой на траву, нацепил на крепкий крючок нового жирного червя и забросил удочку.
Тут же клюнуло у Виктора. Он привстал и так в согнутой позе вел к берегу леску, сначала удочкой, затем, как отец, перехватил леску рукой. У него на тройном крючке оказалась щука средних кондиций. Из горла Виктора вырвался сдавленный клич радости.
- Тихо ты! - прикрикнул на него Иван Семенович. - Видал, понимашь, дело пошло, не спугни!
- Вижу, папка, что нам под девятое мая везет!
На тот же отцовский прут была надета щука и во избежание чего откинута подальше с голавлем от берега; щука была ретива и колошматила хвостом минут десять, пока не замолкла.
Тем временем началась поклевка у Ивана Семеновича, ощущавшего себя по душевному настроению - превосходному! - находящимся в раю.
Он уже без помощи ухватки за леску выдернул из воды одним махом окуня с ладонь величиной, полосатого, как и положено.
Виктор шумно сопел, смотрел в одну точку, на поплавок, в ожидании клева рыбы, которую представлял в голове одну больше другой, с золотым хвостом, с красными плавниками и горящими во тьме глазами, как фары у автомобиля, плавающего под водой, как подводная лодка.
Уютно устроившись на бугорке, Иван Семенович мало-помалу перенесся в то время, когда был маленьким и ходил на это же место на реке, помнил еще и деда, который за компанию ранним утром, когда только-только вставало солнце и от людей ложились на росистую землю очень длинные тени, шел с ними к реке, над которой клубился туман, а кудрявые берега из ивняка еще молчали, лишь редкие птицы подавали голоса; помнил Иван Семенович и похороны деда - в этот момент Иван Семенович оглянулся машинально в сторону кладбища, которое располагалось на холме, чуть левее села, - в крепкий мороз то было, и землю ломом под могилу долбили. С этих мыслей Иван Семенович перешел на мысль о лошадях, которые всегда прежде были у них, а зимой пар шел изо рта лошадей и иней обрамлял морду; лошади считались колхозными, а были собственными, как и сейчас люди - вроде бы все с паспортами, то есть государственные, а сами - сами по себе. Так вот лошадь зимняя вспомнилась Ивану Семеновичу, запряженная в сани. Гроб-то с дедом в сани клали. Но сейчас - не о деде. Хотя о деде  вообще, но не о деде конкретном. Есть, ведь, на Руси дед вообще.
- Есть дед? - это уже вслух спросил Иван Семенович, чем немного напугал сына Виктора, который сидел тихо, не шевелясь, смотря на едва различимый в темноте поплавок и думая о своем.
- Какой дед?
- Ну, тот, который поехал за рыбой?
Виктор улыбнулся широко, так что во тьме блеснули его белые крепкие зубы, и сразу же увидел в памяти своей этого деда, поехавшего за рыбой, когда он, маленький, Виктор, забирался на грудь отцу и требовал сказку о деде, который поехал за рыбой.
Не слышал в жизни своей Виктор ничего более умилительного, чем этот рассказ о деде, который поехал за рыбой, зимой, на санях, запряг, торжествуя от мороза, лошадку и поехал за рыбой. Лесной дорогой ехал зимней, ели заснеженные по правую и по левую руку стоят, ели высокие, торжественные, чтобы подчеркивать торжество поездки деда за рыбой зимой. Интересно, где же так много рыбы было зимой, чтобы за ней дед на лошади в санях поехал?
Виктор усмехнулся, и Иван Семенович усмехнулся, потому что очень странной эта поездка деда зимой была. Впрочем, какое дело Виктору, забравшемуся на грудь отцу, до всякого смысла, когда бессмыслица окутывает сознание прочнее и сладостнее; а смыслы, придуманные скучными юристами, выпирают ребрами тоски из дивана пружинного с прорванной обивкой. Вот и поехал дед за рыбой на санях... Может быть, он у моря жил? Нет, там дальше прорубь фигурирует, потому что какая же русская жизнь без проруби?! Прорубить что-нибудь - это основа нашей жизни; например, прорубить окно в Европу, фигурально выражаясь, конечно. Но это выражение очень нравилось Ивану Семеновичу, поскольку было фигурально именно. Вторит этому отдаленно и поговорка о том, что написано пером, того не вырубишь топором. Стало быть, прорубь написана пером! Вот в чем дело. В России вообще ничего реального не нужно, требуется одно воображаемое. Вот сидит Иван Семенович на бугорке поздним вечером у реки и видит не реку, а деда едущего в жгуче солнечный зимний морозный день по лесной просеке в санях за рыбой. Шелестят шелком полозья, шумно дышит с паром лошадь. А дед сидит в тулупе, в валяных сапогах, довольный, счастливый и едет за рыбой. Представляете, к празднику новогоднему будет у него рыба на столе и красная, и белая, и холодного копчения, и горячего, и соленая, и отварная, и заливное из осетра! В прозрачном желе с морковкой и яичком! А?! Слыхали о таком продолжении поездки деда за рыбой? Нет? Так слушайте: очищенную и вымытую осетрину баба вытирает...
- Откуда ж, это, в реке осетрина?! - перебивает отца Виктор, и шумно сморкается в траву, вдобавок харкая и плюя.
- Ладно, пусть, знашь, будет голавль, - спокойно соглашается отец. - ...вытирает, значит, Маруся, голавля (рыбу) насухо полотенцем, нарезает на куски и варит так же, как осетрину для заливного. После варки куски рыбы выкладывает в глубокое блюдо или салатник и накрывает салфеткой. В бульон кладет размоченный желатин и размешивает его до растворения, затем этим бульоном заливает рыбу, предварительно украсив ее зеленью петрушки и морковкой, которая осветляет желе, а дед едет в светлый морозный день за рыбой. Приезжает он на самое рыбное место на реке, прорубает прорубь (топором, коловоротом, другим инструментом), садится на ящик и начинает думать...
- Сначала удочку забрасывает! - вставляет Виктор, заслушавшийся.
- Именно...
...забросил удочку и задумался о том, как он едет с полными санями рыбы домой, а навстречу ему из лесу серый, лохматый и красивый волк выходит, заглядывает в сани, переполненные разной рыбой, и вежливо спрашивает:
- Где вы, уважаемый дед, столько рыбы первоклассной наловили?
- Мы ее в проруби наловили, - со своей стороны вежливо отвечает дед.
- А как мне ее наловить? - спрашивает волк.
- И неправильно, батя, ты рассказываешь! - вдруг возмущается сын. - Это у лисы волк спрашивал.
Отец соглашается с сыном. Давно он эту сказку ему не рассказывал. Тут сам Виктор, откинувшись на локоть, продолжает сказку:
- Рыжая из лесу выскочила... Красивая такая, мех густой, крепкий. Мордочка смазливая, как у Верки, но вострая, а не круглая, как у Верки, значит. Выбегает. Глядь в сани, а тама рыбы видимо-невидимо: и голавль, и окунь, и щука, и линь, и судак... В общем, вся наша рыба навалена горой. Килограммов двести, видать.
- Не меньше, - соглашается отец.
- Так вот, - продолжает рассказывать Виктор. - Красавица-лиса из леса, это, навстречу деду попадается и спрашивает, мол, так и так, где брал рыбу?
- Ну, уж ты, мать твою за ногу, Витька, поехал! - прерывает в свою очередь сына отец. - Она лиса-то и есть лиса, то есть оченно, знашь, умная и хитрая. Она не выскочила сразу на дорогу, а из-за заснеженных кустов, тайно, присмотрела деда с рыбой, забежала много вперед и легла поперек пути, притворившись мертвой. Ну, подъезжает к ней дед, смотрит - лиса. Ну, счастливо думает, старухе на воротник будет. И швыряет лису на рыбу. Едет, а лиса в это время рыбу по одной на дорогу сбрасывает. А дед ни разу не посмотрел, не обернулся. Подъехал к избе, а в санях ни рыбы, ни лисы...
Виктор нетерпеливо выпрямляется, даже привстает, как будто у него клюет, и говорит:
- Да, папка, не так все было. Дед ее домой привозит вместе с рыбой, старухе передает, старуха лису на лавку кладет, а сама тесто месит. Лиса все это видит и, когда старуха отлучается, вымазывает тестом себе голову...
Здесь он вдруг сам останавливается, понимая, что не то рассказывает, что на самом деле происходило с дедом, лисой и старухой. Но отец не перебивает его; Иван Семенович объят приятными детскими воспоминаниями, связанными с подледным ловом рыбы, да так много вытаскивал за один раз и все золотой и серебряной, что ели несколько недель и солили и вялили на печке, а серый волк сам по себе фоном шел в воспоминаниях; жалко было волка, потому что лиса его научила хвостом в проруби рыбу ловить, и он терпеливо сидел с опущенным в воду хвостом, вода замерзла и хвост вмерз в прорубь, деревенские собаки набежали, волк рванулся и, бедняга, оторвал себе хвост, а лиса, сволочь!, вечно его обманывала и была сыта и довольна жизнью. Где-то вдалеке, на той стороне за лесом раздался сильный залп, как из пушки. Иван Семенович и Виктор вздрогнули, хотя знали происхождение этих залпов: то начались ночные полеты на аэродроме, и самолеты преодолевали скорость звука.

На экране появляется белокаменная стена храма. На фоне ее белизны особенно безобразно выглядит сшитый из разномастных овчин и кож воздушный шар... Гомон погони, готовой растерзать дерзкого, и удивленный крик: “Летю!” Вся земля, с ее храмами, реками, стадами распахивается вширь и поворачивается, как глобус, под взглядом допотопного воздухоплавателя. Вкрадчивый баритон читает стихи:

 

Иду-бреду почти что наугад,
Курю в тени могучего платана.
Судьба растет, как дикий виноград,
Как дерево, - без чертежа и плана.

Не знаю, что меня сюда влекло,
Иду по пыльной медленной дороге.
На гребнях стен толченое стекло
Сверкает на июльском солнцепеке.

Подошвы жжет бугристая земля,
И только на мгновение подуло,
Пронзительной прохладою дразня...

Потом сидели молча. Пропищал первый родившийся комар. И так приятен был писк его Ивану Семеновичу, что он завертел головой, пытаясь увидеть этого спутника теплой весны  и лета существа, но не увидел, потому что комар полетел в сторону Виктора, который в этот момент зашевелился, встал, и резко дернул удочку: в воздухе затрепетала небольшая зеркально поблескивающая плотва, известная каждому рыбаку, относящемуся к этой рыбе надменно-снисходительно, но не брезгующему ею и для приготовления ухи, и для жарешки. Виктор не спеша вытащил крючок из губы плотвы, оглянулся, поискал глазами ивовый прут с рыбой, нагнулся, поднял его, надел плотву сквозь жаберный ход на него и положил рыбу в траву. Поплевав на руки, Виктор, довольно пожимая широкими плечами, сунул два пальца в консервную банку, в которой шевелились холодные, скользкие земляные черви, подцепил одного, упитанного, поднял к глазам, поглядел на него - хорош ли? - и воткнул в него сначала один крюк, затем второй, а потом и третий своего трехпалого крюка. Виктор все это делал вдумчиво, придавая большое значение каждому своему движению, потому что он не просто был на рыбалке, а слился в одно с этим роскошным занятием, как бы растворился в нем, а вместе с ним и с безграничной и равнодушной природой, соблюдающей вечную красоту с ее реками, небом, звездами, садами, цветами... Вот уже двадцать два года, как Виктор живет на свете, и не сочтешь, сколько раз за эти годы он ходил на рыбалку, и почти всегда одной и той же дорогой, одной и той же тропинкой; и была ли весна, как теперь, или осенний вечер с дождем, или зима, когда речка подо льдом бежала, как говорится в народе, - для него было, в сущности, все равно, и всегда неизменно хотелось одного: поскорее бы пойти с удочками на реку. Поэтому так был ему приятен рассказ отца о старике, который поехал зимой на санях за рыбой. Виктору казалось, да не просто казалось, а у него было такое чувство, как будто этот дед с зимней рыбой жил в этих краях вместе с Виктором лет сто, а то и больше.
Будучи в самом что ни на есть приятном расположении духа Иван Семенович как бы погрузился в самого себя; и звездное небо, и сладость во всем организме от выпитого делали этот вечер для него чудесным; он смотрел на реку и беспричинно улыбался. Летом это была довольно-таки мелкая речушка, которую без особого труда можно было перейти вброд и которая становилась совсем неширокой к августу, теперь же, после половодья, она была метров двадцать шириной,  достаточно быстрая, холодная; на берегу и у самой воды видны были свежие следы от коровьих копыт - пастухи любили гонять сюда и колхозное и частное стада. Иван Семенович посопел приятностно от хорошего настроения и живо, с поразительной ясностью, в первый раз за долгие годы, представил себе свою мать, покойницу, отца, погибшего под Москвой в сорок первом году, в декабре, почувствовал себя ребенком, несмышленышем, зачем-то явившимся на этот свет, и чувство радости и счастья вдруг охватило его, от восторга он сжал крепче удочку.
Виктор передумал идти к Верке. Уже спать хотелось. Но он не поленился, сходил за водой; мать поставила пустые ведра на крыльце. Он пошел к колодцу. Длинная тень падала от него в свете луны на дорогу. Виктор смотрел на эту тень, и ему казалось, что он самый высокий и самый сильный человек на земле. Подойдя к колодцу, поставил одно ведро на лавку, а другое зацепил на зацепку и стал медленно раскручивать ворот. И пока ведро опускалось, все думал об Ольге Кротовой, о том, что с нею он будет по-настоящему, пойдем свататься, в фуражке милицейской. Ну, думал ли он, деревенский парень, что достигнет таких высот?! Ведро далеко внизу шлепнулось в воду. Как только оно набралось, Виктор стал поднимать его.
Между тем Иван Семенович засветил огонь в сенях, где была разложена посадочная картошка на завтра. Он присел, поднял одну, вгляделся в нее. Затем, подумав, положил.
И пошел на кровать под горячий бок к Марусе...
Утром еще петухи не пропели, а Иван Семенович был уже на ногах. Поднялся раньше Маруси даже. А на улице совсем летнее дневное, а не утреннее тепло: так и поддавал теплый воздух, так и поддавал. Чудеса. Казалось, за ночь распустились листья на яблонях и вишнях, а от черемухи веяло дурманом. Даже росы на траве не было, так было тепло и уютно на воздухе. Хотелось сразу же приняться за работу, хотелось копать, сажать, окучивать, забивать гвозди, строгать, пилить. И Иван Семенович, стоя в трусах и в галошах у верстака на заднем дворе, в задумчивости чесал рыжий затылок, глупо зевал и все никак не мог придумать, с чего бы ему начать этот прекрасный теплый день. И так всегда в выходной. А тут еще настроение: повеет ли весной, пойдет ли дождь, донесет ли ветер холода, и вдруг нахлынут воспоминания о прошлом, прямо кучей нахлынут, без всякого порядка, но все такие милые сердцу, что это самое сердце, о котором и не помнится, сожмется, и из глаз польются обильные слезы, но это только на несколько минут, а там опять разнообразие повседневности, и знаешь, зачем живешь - для счастья.
В углу на верстаке лежали раскосы, Иван Семенович присмотрелся сквозь слезы умиления и заметил, что один плохо оструган. Взял его и рубанок, приложился: стружка пошла аппетитная, широкая. Недаром давеча наточил лезвие рубанка на камне. Там в посылочном ящике гвозди лежали у раскосов. Отложив рубанок, Иван Семенович взял несколько гвоздей и принялся прикреплять горбыли в загоне поросенка, хлюпая в жиже галошами. Поросенок нюхал тонкие ноги, и было щекотно. Заодно бак попался старый; раньше в нем Маруся белье кипятила. Иван Семенович взял, осмотрев, совковую лопату и стал жижу из-под поросенка в бак нагребать. Когда нагреб, поставил бак на тачку и решил свезти удобрение на компостную кучу. Когда вез, заметил мешок с побелкой, полиэтиленовый мешок, специально приготовленный, чтобы побелить яблони и вишни. Бросил тачку с навозом, взял ведро со двора помойное и в нем развел известь. Намотал на палку ветошь и принялся белить в саду яблони. А от земли тепло так и поднимается!
Вышла в ночной рубашке Маруся, на ногах у нее были кирзовые сапоги. Она зевнула, поблескивая золотым зубом и поднимая над головой руки. Затем, что-то заметив в грядках, прошла в межрядье, нагнулась, повернувшись к Ивану Семеновичу задом, и стала вырывать проклюнувшиеся за теплую ночь сорняки. Иван Семенович уставился на ее заголенный зад, на мослы совершенно мужских ног с узлами синих вен, с красными подтеками. Это были ноги футболиста, а не женщины. Маруся, словно увидев взгляд мужа, обернулась, подмигнула своими хитрыми глазами и насмешливо улыбнулась, как будто знала что-то сверх требуемого жителю села Тюрищи.
Маруся чувствовала себя прекрасно; она не только выспалась, но и сумела поглядеть несколько снов, в которых она непременно была с мужем, Иваном Степановичем, и все им счастье выпадало жить в селе Тюрищи, никуда не уходить-уезжать, радоваться каждому новому дню, помнить о родных и близких, особливо о сыне Викторе, примерном в поведении и в уважении к родителям. Маруся знает, что Иван Семенович любит ее, и Виктор любит ее. В деревне весь народ хороший; новых со времен Батыя не было, а все свои, плодятся, умирают; мужики продолжают свои фамилии, а девок берут из близких сел. Так всегда было в нашей стране, так и должно быть. Да, думает Маруся, дергая сорняки, в деревне народ хороший, смирный, разумный. Бога боится, и Маруся тоже боится, оттого и счастлива, добрая она, кроткая, работящая.
- Что ты? - спросил Иван Семенович, обмазывая белым стволы яблонь.
- Да ничего, - ответила Маруся и повернулась, поднявшись, к Ивану Семеновичу плоской грудью.
Глядя на нее, Иван Семенович подумал о том, что ей идет эта ночная рубашка, сквозь которую просвечивают соски опавших, измятых им грудей. От прошлого у Ивана Семеновича осталось горячее воспоминание о доброй близости с Марусей, постоянной какой-то близости, как будто он сросся с нею; и он был благодарен жене за счастье совместной жизни.
- Марусь! - позвал он знакомо.
- Да ну тебя! - стыдливо усмехнулась Маруся, но тут же пошла за мужем в сторону бани, бревенчатой, в углу сада, у плетня.
И опять, как всегда, как много-много раз, все та же угловатость, несмелость всегда повторяющейся как бы неопытной молодости, неловкое чувство; и было ощущение счастливой растерянности, как будто кто-то вдруг заглянул в дверь. Маруся, эта труженица природы, как и всегда, отнеслась к тому, что произошло, деловито и радостно, как к поливке огорода или посадке моркови, очень серьезно. У нее поднялись, расцвели черты и по сторонам лица распушились курчавые волосы, она улыбнулась в счастливой позе, точно после  первой брачной ночи, предчувствуя долгий, сладкий, великолепный медовый месяц.
- Хорошо, - сказала она.
- Мне, знашь, тоже, - сказал он.
Вернувшись к яблоням, Иван Семенович почувствовал легкое головокружение от счастья, окружавшего его.
Маруся промелькнула в дом.
Взошло солнце. С улицы послышался хриплый, гундосый голос пастуха. Маруся выгнала, успев подоить, корову, которая сначала, как и всегда, не хотела выходить, пригрелась к дому, но потом, уговариваемая Марусей, совавшей ей в черный, влажный, кожаный нос ломоть черного с солью, крупной, хлеба, не спеша, вальяжно пошла, припадая сломанным рогом, как бы бодаясь. И этот чертенок, поросенок, запрыгал в загоне; тут же Маруся намесила ему чугунок с отрубями и объедками, и вылила на дворе в корыто, к которому сразу же сбежались куры, но поросенок их тут же разогнал и принялся за обе щеки хлебать.
- И ешь, и ешь, - сказала Маруся, радуясь за животное. Она любила радоваться и за животных, и за мужа, и за сына, и за родственников, и за хороших людей. То же делал и Иван Семенович, радовался, а злобу скрывал и давил ее в себе, как и всякие болячки и неприятности; не доставлял он людям удовольствие  сочувствовать себе; мало столь верных способов приводить этих людей в хорошее настроение, как рассказывать им о своих горестях или обнаруживать свои слабости. И вот этот талант ни Маруся, ни Иван Семенович в себе как бы не замечали. А ведь это талант: не гноить чужую душу своими гнойниками! Но что, однако, за наивный человек тот, кто мнит, будто обнаруживать свой талант и ум - это средство найти себе любовь у людей, в коллективе, в колхозе, в деревне! Да наоборот, в большинстве людей и талант, и ум возбуждают ненависть и злобу, тем более ожесточенную, что чувствующий ее не должен жаловаться на ее причину, даже таить ее от самого себя.
И что же? Да ничего! Не причинять людям вреда так же было естественно Ивану Семеновичу и Марусе, как есть и ходить на двор. И в этом заключалась вежливость. Вежливость - это ум; невежливость (тот, кто вам рассказывает о том, что у него болит мочевой пузырь, что дочь его развелась и уехала на работу в Германию, что его замучила теснота в хрущобе, что у него хронически не хватает денег и т.д. и т.п.), следовательно, это, как ни печально, - глупость: без нужды и добровольно наживать себе с ее помощью врагов - безумие, подобное тому как если человек поджигает свой дом. Так зачем, спрашивается, Маруся и Иван Семенович будут поджигать свой дом?! Конечно, вежливость является трудной задачей, поскольку она требует, чтобы мы перед всеми людьми обнаруживали величайшее уважение, хотя большинство их не заслуживает никакого.
Поросенок, хлебая из корыта, так увлекся, что перестал отгонять кур, которые обступили корыто со всех сторон, и даже клевали из-под самого поросячьего рта.
Иван Семенович покончил с побелкой и, подтянув трусы, прошел в дом. Маруся тоже пошла переодеться. Она стояла голая в кирзовых сапогах у кровати. Потом скинула сапоги и надела свои любимые байковые трусы с резинками чуть выше колена. Иван Семенович надел рабочие штаны и кирзовые ботинки, потом, подумав, облачился в футболку, а на голову нацепил кепочку-шестиклинку с пуговкой. Наблюдая, как одевается жена, он некоторое время молчал, затем вдруг крикнул:
- Витька, знашь, вставай!
Через некоторое время в избу вошел заспанный Виктор, большой, с опухшим лицом (пил-то вчерась больше отца). Голову нагибал на пороге, чтобы не удариться о притолоку, верхнюю часть дверной коробки, опирающуюся на косяки. Виктор начал с обычного вопроса:
- Мамка, ты корову подоила?
- Вона на лавке ведро-то с молоком! - сказала мать, быстро проходя за ширму.
Виктор взял кружку, зачерпнул парного молока и принялся жадно пить, как будто его всю ночь мучила жажда. На самом деле ему приснился не очень приятный сон: ему отказали в приеме в милицию. Он, было, хотел даже отцу рассказать этот сон, но, подумав, не стал отца беспокоить. То есть, по-видимому, от родителей ему передалось врожденное чувство вежливости. Он стоял в центре избы, широко расставив ноги, и пил молоко из-под коровы, откинув голову, отставив локоть и оттопырив мизинец. Он пил и немножко боялся сна: как бы он не сбылся.
- Ладно-ть, - сказал Иван Семенович, - накрывай, мать, поскорее на стол завтракать, да и пойдем картошку посадим.
Маруся стала выносить на стол отварную  картошку, яичницу с колбасой и соленые огурцы. Виктор пошел на мост умываться. Иван Семенович сел к столу и приступил к завтраку: осмотрел вилку, протер ее о скатерть, затем наколол ломоть черного хлеба и стал выкраивать себе кусок яичницы для бутерброда. Освеженным от умывания вернулся в избу Виктор, взял вилку, осмотрел ее, протер о край скатерти и наколол горячую картофелину.
- Надо бы к обеду управиться, - сказал Иван Семенович.
- Управимся, - сказала Маруся.
- А то, неровен час, Василий с супругой пожалует, да Валерий Ефимович из города с ночевкой приедет...
- Хорошо бы приехали, - сказала Маруся, - родня все же.
Маруся накинула на голову с плеч косынку, поднесла руку к губам, как бы задумавшись, потом сказала:
- Витька, знашь, принеси воды!                                    
- Дак я вчерась принес.                  
- Срасходовала...
- Ладно, мамка, сейчас дожую и принесу.
Когда он вышел с ведрами на улицу, то, к своему удивлению, заметил вдалеке Ольгу. Он поставил ведра и пошел ей навстречу. Ольга нарядилась в новое красное с белым воротником платье, сшитое специально для праздника; в ее волосах, редких, рыжих, собранных в пучок, вилась пунцовая ленточка, точно пламень. Лицо ее круглое покрывали веснушки. Она была молода, в сущности, еще девочка, с едва заметной грудью, но с очень широкими бедрами и огромным тазом, поставленным на толстые ноги, очень короткие для Виктора, она была самая красивая, и особенно ему нравились ее большие, мужские руки, которые теперь праздно висели, как у солдата-новобранца в строю после команды “вольно”.
- Чего ты так рано? - спросил Виктор, краснея от смущения.
- Дядю Гришу вышла встречать.
- А он, что, приедет?
- Да, на своем “Москвиче”.
Виктор помнил, что дядя Гриша был родным братом отца Ольги, жил в военном городке и работал вольнонаемным в авиационной части механиком-двигателистом.                                                                                                                                                                                                                                                                           
- Чего он так рано-то?
- А у него сын сегодня женится. В загсе назначили на девять утра. Пока доедем, пока то да се и так далее.
- Давай мы тобой поженимся! - вдруг вырвалось у Виктора из груди, и он пуще прежнего покраснел.
Ольга тоже, видимо, смутилась, прикусила тонкую губу и обернулась.    
- Дурак ты, это! - сказала она.
Виктор с любовью посмотрел на ее крупный нос со вдавленной переносицей, на эдакую прекрасную картофелинку, на круглые щеки, на маленькие глаза, посаженные близко ко вмятой переносице, которые сильно косили, и чуть не разрыдался от нежности.
- Я люблю тебя, знашь! - всхлипнул Виктор и, приблизясь, положил свою тяжелую ладонь ей на плечо.
Ольга вдруг зарделась, быстро приблизилась к Виктору и поцеловала его в щеку. Только Виктор опомнился от внезапно подкатившего к нему счастья, как Ольга пустилась наутек: ее крупные икры замелькали под красным платьем.
- К вечеру давай, знашь, приезжай! - крикнул Виктор.
- Приеду, это, как штык!
Посопев и сплюнув, Виктор пошел возбужденный к колодцу, нацепил ведро и пустил его падать в глубину. Потом Виктор некоторое время все ходил по ковровой дорожке в избе и посвистывал или же, вдруг вспомнив, что его берут в милицию, задумывался и глядел в пол неподвижно, пронзительно, точно репетировал властный взгляд для всяких торгашей в палатках.
Отец заглянул в избу, спросил:
- Ну, ты чего, итить, застрял, Витя. Я уж ряд с матерью посадил.
Виктор смахнул внезапную радость с лица и пошел на зады сажать картошку. Солнце уже нещадно палило, обещая жаркий день. В душах сажающих картошку был праздник, и хотелось отметить праздник ударным трудом. Говорили, что в праздник грешно работать, но в эти разговоры Иван Семенович не верил. В любой день нужно было посуетиться и что-нибудь сделать, иначе день шел насмарку.
Земля высыхала на глазах; комья в руках рассыпались в пух и прах. Виктор выкапывал лунки, отец кидал в нее по две-три картошки, а мать сзади присыпала посадку землей.
Виктор скинул рубаху, одновременно с посадкой загорал; его мускулистое спортивное тело было смугло, и пот стекал по хребту и из-под мышек, заросших густыми рыжими волосами. Иван Семенович тоже на некоторое время снял рубашку, позагорал, но минут через пятнадцать снова надел ее, боясь обгореть. Тело его было бело, только кисти рук и шея были смуглы. Маруся тоже скинула кофточку и работала в черном шелковом лифчике: тело у нее загара не боялось, было словно цыганское.
Свежая голенастая крапива яркой зеленой лентой бежала вдоль плетня, радуя глаз тружеников и пугая всяких других своей воинственностью и ядовитостью, как будто каждая травка в природе должна ласкать человека; так никто не договаривался, природа просто сама случайно выделила человека из себя для присмотра за собой, а если человек надоест, то так же легко его сведет на нет без сострадания и объяснений. Ну, положим, размышлял Иван Семенович, любуясь сочной крапивой, кто разрешил природе иметь крапиву?

На экране появляется изображение Кремлевской набережной. Бесконечной чередой идут машины. Солнце блестит в куполах колокольни Ивана Великого. Раздается громоподобный голос диктора всесоюзного радио Юрия Левитана: “Говорит Москва...”. По Москве-реке идет тяжелая баржа с песком. За кормой кружат чайки. Вкрадчивый голос читает стихи:

А жил я в доме возле Бронной
Среди пропойц, среди калек.
Окно - в простенок, дверь - к уборной
И рупь с полтиной - за ночлег.
Большим домам сей дом игрушечный,
Старомосковский не чета.
В нем пахла едко, по-старушечьи,
Пронзительная нищета.

Я жил затравленно, как беженец,
Летело время кувырком,
Хозяйка в дверь стучала бешено...

Капля пота попала в глаз вместе с ресницей и Иван Семенович часто заморгал, слеза пробилась, а рука была в земле, пальцем в глаз не полезешь; тогда он выдернул из штанов подол рубахи, нагнул голову и подолом согнал ресницу к переносице, а потом и на ткани ее увидел: маленькую, загнутую, как серп.
- Чего ты там? - спросила Маруся.
- В глаз попало.
- Ну, дак я посмотрю, - сказала Маруся.
- Я уж вынул ресницу-то, попала, понимаешь, - сказал Иван Семенович, запихивая подол в штаны и глядя себе под ноги.
Как раз из-под ноги выполз жирный красный дождевой червь с лиловым ободком, полежал немного, затем начал двигаться, подтягивая тельце, к маленькой червячной норке в комке земли. Иван Семенович нагнулся и отбросил червя на уже посаженные места.
- Витька, а бывают корни круглые? - крикнул Иван Семенович сыну. Тот выпрямился, не понимая, о чем спрашивает отец.
- Круглые корни? - переспросил Виктор.
- Ну да...
- Не бывает, - сказал Виктор.
- А картошка?
- Разве картошка корни?! - засмеялся Виктор. - Картошка - еда.
Иван Семенович мотнул головой и рассмеялся, удовлетворившись нестандартным ответом сына, затем нагнулся и выдернул белый длинный корень осота, эдакий провод прямо-таки. Мощный этот осот; найдет себе ходы на глубине штыка в любой почве. Недаром сказывают, осот скрещивали с пшеницей, чтобы она выносливее была. А то и сама пшеница произошла за много столетий от этого дикого осота: высокой травы с трубчатым стеблем, идущим один из другого, как составная удочка или антенна приемника.
Вспомнив о приемнике, Иван Семенович сходил за ним в избу, принес, выдвинул никелированную антенну и включил радиостанцию “Маяк”, которую только и принимал он, а первую и вторую программы слышно было плохо. Этот приемник Ивану Семеновичу подарили на работе ко дню Советской Армии и Военно-морского флота. Какая-то музыка смолкла, и строгий низкий женский голос объявил следующую музыку: па-де-де из балета Чайковского “Щелкунчик”.
- Вот под музыку оно сподручнее, - сказал Иван Семенович, взял лопату и принялся копать лунки.
Маруся, вспотевшая, сделала замечание:
- Глыбоко...
Не “глубоко”, а именно “глыбоко”.
- Земля, знашь, теплая, - сказал Иван Семенович, - она пойдет вширь, клубиться будет лучше.
Прежде чем сунуть в лунку картошку, Маруся все равно ребром ладони сбросила на дно немного земли. Ну, вот ты упрямая какая!
- Говорят, глыбоко.
- Ладно, буду мельче нырять, - согласился Иван Семенович и посмотрел на небо, совершенно прозрачное и ярко-голубое.
Виктор тем временем делал другой ряд по доске, чтобы ровно было, клал доску в межрядье, шел по ней, ковыряя лунки, а затем бросая в них картошку из корзины. Он думал о предстоящем празднике, даже дядю Васю и Валерия Ефимовича поджидал с удовольствием, хотя не очень любил рассиживаться за столом с родней; тянуло к молодежи.
И почему так тянет молодых людей сбиваться в стаи? Древнее стадное чувство, когда можно было существовать в безопасности именно в стаде, теплом, родном, единокровном. Чем больше людей, тем веселее.
Виктор остановился, задумался, расправил плечи, посмотрел туда, где находилась река, потянулся, затем поднял картошку, маленькую, покрутил в руке, вгляделся в нее, в неровные бока, в морщинистую плотную кожуру, в синие ростки.
Какие из этих синих ростков станут корнями, а какие ботвой и цветами? Вот что занимало в этот момент Виктора: под землей или над землей будет росток, что справа? А левый? Можно было только гадать, припоминая разные сведения из школьной программы, забытые уже, мерцающие каким-то одним светлячком в памяти знаний.
- Пап, а как растет картошка? - спросил Виктор.
Иван Семенович на мгновение застыл с лопатой, но после ответил:
- Растет себе и растет.
- Нет. Как растет? Я знаю, что она растет себе и растет. Но как растет? Вот смотри, - Виктор подошел к отцу, - тут три глазка.
Вот который из них над землей зеленым будет, а который под землей?
Иван Семенович сначала уставился на картошку, а потом, хохотнув, сказал:                                             
- Она сама разберется.
- У моркови-то видно, где низ, где верх, - не сдавался сын. - А тут загадка выходит.
- Выходит, - буркнул отец, продолжая посадку.
Подошла Маруся, посмотрела на картошку и, подумав, сказала:
- Если б знали, то б спортили.
- Морковь-то не портим. - Маруся махнула рукой и отошла.
Виктор задумчиво направился к своей доске, старой, посеревшей, бывшей когда-то в числе прочих досок в старой створке ворот.
Маруся смотрела со стороны на сына и улыбалась; она благоговела перед ним. Виктор никогда не ласкался, говорил только о серьезном, как вот сейчас о картошке; он жил своею особой жизнью, загадочной, хотя и вроде понятной, но загадочной в том смысле, что его внутренний мир был закрыт для матери, а она очень хотела видеть, как телевизор, этот внутренний мир, но не могла его видеть, хотя произвела  этот мир из себя, родила Виктора, а он такой теперь самостоятельный, загадочный, хотя и, повторялась Маруся, понятный.
- Наш Виктор замечательный человек, - говорила часто Маруся Ивану Степановичу.
- Такого сына дай Бог каждому иметь! - торжественно соглашался тот, поднимая ложку для первого.
- Грамотный, десятилетку кончил, - добавляла Маруся.
Что тут сказать? Иван Семенович и не говорил ничего, только чувствовал некоторое равнодушие к грамотности: ну прочитаешь вывеску на магазине, ну и что?
Конечно, и неразвитость его пугала, поскольку неразвитость эта вечна и животные размножаются неостановимо таким же древним способом, как человек. Значит, человек - животное. Но не только... На этом нить размышления терялась и в голове все смешивалось.
- Вона, мухи уже! - сказала Маруся, увидев жирную зеленую муху на борозде.
В ее голосе слышалось удивление, точно ей казалось невероятным, что мухи после долгой и холодной зимы больше никогда не появятся.
- Ох, уж эти мухи, знашь! - вздохнул Иван Семенович.
- Мухи летают, - задумчиво сказал Виктор и смахнул пот со лба. Все помолчали, глядя на муху и четкую черную точку тени от нее на земле, сухой и серой. От людей тоже ложились тени на эту землю, но большие и не такие черные.
Маруся взяла пустой холщовый мешок, подошла к плетню и бросила его, сложив вдвое, прямо на крапиву. Затем села на него.
- Тут, пожалуй, прохладней... - проговорила она.
Иван Семенович взглянул на нее, промолчал, а минуты через две прикрикнул:
- Встань, не бабье это дело на земле сидеть.
Маруся умилилась от заботы и, хотя поверх байковых трусов на резинке была надета трикотажная юбка, тут же встала; она, быть может, и присела у плетня в его тени только для того, чтобы муж заботливо попросил ее встать. И в этом была ее какая-то подсознательная житейская мудрость. А что такое житейская мудрость, как не умение провести свою жизнь возможно приятнее и счастливее! Это только глупцы талдычат о том, что оставят этот мир столь же глупым и столь же злым, каким застали его.
- Сколько время? - вдруг спросил Иван Семенович.
Виктор полез в задний карман своих тренировочных брюк за наручными часами, достал их, на желтой браслетке, посмотрел на циферблат, сказал:
- Двадцать минут девятого.
- Эка, время-то бежит! - сказал Иван Семенович. - А мы едва половину сделали.
- К десяти управимся, - сказал Виктор степенно.
- Должны, - поддержала Маруся. - Мне, знашь, готовить уже пора. Неровен час, Василий да Ефимыч пожалуют.
- А ты иди, вари себе, - сказал Иван Семенович, - мы тута с Витьком управимся.
- Управимся! - подтвердил Виктор.
Маруся отерла руки о юбку, поджала губы и повернулась в профиль - казалось, что она сейчас дунет на солнце, чтобы оно умерило свою прыть.
- А что варить! У меня со вчерашнего все готово, пока вы рыбалили. Разогреть да разложить все красиво - это да. Самое сложное - разложить.
Когда с посадкой картошки закончили и, после умывания во дворе, вошли в избу, то столы были готовы к празднику: рыба в маринаде, окорок, пироги с начинкой, банки со шпротами, разные соленья, колбаса двух сортов, салаты с горошком и с крабовыми палочками, множество бутылок водки и вина. Пахло вареными курами и квашеной капустой. Скатерть была белая с зеленой полоской. К тарелкам прилагались лафитники и вилки.

Изображение на экране пропадает. Экран становится черным. Заупокойным голосом некто бормочет, как дьячок с амвона: “Независимость - удел немногих: это преимущество сильных. И кто покушается на нее, хотя и с полнейшим правом, но без надобности, тот доказывает, что он, вероятно, не только силен, но и смел до разнузданности. Он вступает в лабиринт, он в тысячу раз увеличивает число опасностей, которые жизнь сама по себе несет с собою; из них самая малая та, что никто не видит, как и где он заблудится, удалится от людей и будет разорван на части каким-нибудь пещерным Минотавром совести. Если такой человек погибнет, то это случится так далеко от области людского уразумения, что люди этого не чувствуют и этому не сочувствуют, - а он уже не может больше вернуться назад. Он не может более вернуться к состраданию людей...

Вы не ругайтесь,
Я сейчас уйду.
Я на подъем необычайно легок -
Лишь рукопись да выходной
костюмчик,
Лишь только фото бабушки да мамы,
Лишь простыню
Засуну в саквояж...

- Как, итить твою мать, в ресторане! - сказал Иван Семенович потирая руки.
- А ты, бляха-муха, бывал там? - спросила Маруся.
- Это я так, к слову.
Присели в ожидании гостей. Виктор включил телевизор для приличия, хотя в экран никто не смотрел; телевизор бубнил что-то про разные рекламы “мириканские”. Так Иван Семенович называл американские товары.
- Опять мириканцев показывают? - обычно спрашивал он.
Иван Семенович переоделся к столу, был в белой сорочке с зеленым в полоску галстуком и в коричневых брюках от костюма. Ботинки выходные были начищены с гуталином.
Виктор придерживался молодежной моды - на нем была надета черная трикотажная с коротким рукавом футболка и джинсы.
Отец и сын поглядывали на бутылки, но не прикасались к ним, отчего испытывали к этим бутылкам уважение. Свою водку, самогон, сразу ставить не стали. Пусть магазинная праздник начинает.
Потом по телевизору пел женский хор.
В дверь постучали, и голос Василия разрядил напряженность ожидания:
- По Берлину - огонь!
И в его руках взорвалась бутылка шампанского, вернее, из нее вылетела, как снаряд, пробка, просвистела над столом и со звоном ударилась о стекло. Это Василий приготовил сюрприз еще у прогона: сдернул с шампанского проволочку, пошевелил пробку и так и шел до дверей. Жена, сестра Маруси, Вера шла сзади и маленьким кулачком стучала Василия по спине, приговаривая с улыбкой:
- Ну и чавала, ну и чавала!
Василий был смугл и кучеряв и чем-то действительно походил на цыгана. Голос у него, правда, был не цыганский, а какой-то бабий, визгливый и размазанный, как по тарелке манная каша. Так говорили блатные. Василий сидел три года в Бодайбо за оскорбление командира роты. У Веры был такой же длинный и горбатый нос, как и у сестры Маруси, но кожей была светлее и походила на щуку: из-под длинного носа сильно выдавалась вперед нижняя челюсть, и губы были вытянутые, щучьи.
Завершала процессию первых гостей их дочь, тринадцатилетняя Марина, шкодница, со сплюснутым лицом, вся в отца.
- Дядя Ваня, это тебе, - сказала она, протягивая Ивану Семеновичу цветок, гвоздику, и цветную открытку, на обороте которой Иван Семенович прочитал ученический текст: “Дорогой дядя Ваня! Поздравляю тебя с Днем Победы! Желаю здоровья и счастья! Марина”.
Иван Семенович благодарно погладил девочку по голове и поцеловал куда-то возле уха. От Маринки сильно пахло духами, а в ушах поблескивали сережки, желтенькие, с зеленым камешком.
- Дак вот и праздник подошел, - сказал Иван Семенович.
Василий сел на венский стул к столу, но не за сам стол, а вполоборота к Ивану Семеновичу. Вера прошла за занавеску к сестре.
- Большой праздник, - сказал Василий. - Большой...
- Долго ехали? - спросил Иван Семенович.
- Хорошо, знашь, ехали. Ты знашь, автобус сразу подошел.
- Семнадцатый? - уточнил Виктор.
- Семнадцатый, - сказал Василий. - С местами ехали. Народу праздничного много везде. У завода военный оркестр играет. Там трибуна красная.
- Нас звали как с филиала, но я отказался. Куды нам! Пусть молодежь отдыхает от парада.
Василий вдруг расхохотался и сквозь этот хохот выговорил:
- Это ты, Ваня, фартово сказал: отдыхает от парада. Вот оно по стране нашей определение. Отдыхаем от парада!
Иван Семенович прервал его:
- Да что ты - это с песни... Как уж ее? Забыл. Вона Витька, небось, помнит...
Виктор сидел, положив руки на колени. Он смущенно кашлянул и сказал:
- “Москва майская”. Композитор Покрасс, слова Лебедева-Кумача. Исполняют, знашь,  Бунчиков и Нечаев...
Василий вклинился:
- Праздник нужно, это, нести на себе, пока не свалишься и не помрешь.
И опять захохотал.
Отец обратился к Виктору:
- Возьми струмент, что ли, понимаешь, сыграй.
Из-за ширмы выглянула жена Василия, прикрикнула на него!
- Ну что ты, как этот, ржешь?!
- Как кто?
- Как конь!
Виктор полез в шифоньер, достал из-под тряпок гармонь, расстегнул ее, попробовал, гармонь празднично взвизгнула; после этого заиграл известную мелодию и громко запел:

Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля.
Просыпается с рассветом
Вся советская земля...

Гармонь, как весна, замкнула на себя праздник. Далее Виктор подошел и к взвеселившему Василия выражению:

День уходит и прохлада
Освежает и бодрит.
Отдохнувший от парада,
Город праздничный гудит...

Василий вновь расхохотался, а Вера уже прямо выскочила из-за занавески и съездила Василию ладошкой по затылку.
Лишь праздник отвлекает от безнадежности, и он же ее символизирует в полной мере, замыкает ее, как все ту же весну, на себя.
Ведь в празднике нет и не может быть истины, внеположной празднику, а есть только ритуал, условный его свод, и за эти пределы никто не способен вырваться. В то же время мнимая условность праздника, особенно парада, когда отряды обряжаются в наряды и маршируют рядом с трибунами, на которых стоят вожди, сродни условности самого языка, на котором изъясняются люди; так что язык слит с праздником, а праздник с языком, плавно перетекающим в перманентное ощущение счастья.
Виктор подходил почти что к концу песни, приподнявшей всех до уровня понимания этого праздника, как Василий вновь затянул, перебивая Виктора, уже пройденный где-то в начале песни куплет:

Солнце майское светлее
С неба синего свети,
Чтоб до вышки мавзолея
Нашу радость донести,
Чтобы ярче заблистали
Наши лозунги побед,
Чтобы руку поднял Сталин,
Посылая нам привет.

И уж Вера с Марусей взвизгнули припев, без водки, трезвые; вот что песня, паразитка, делает с людьми:

Кипучая, могучая,
Никем не победимая,
Страна моя, Москва моя,
Ты самая любимая!

Сентиментальная идиллия воцарилась в избе. У Василия уж настоящие слезы от имени Сталина появились на глазах.
- Он, знашь, велик, а эти в пинжаках! - кричал Василий под перебор гармошки. - Понимаете, он вождь, а эти - домуправы...
- Ладно тебе, ботало! - прикрикнула на него Вера. - Не пил еще, а орешь, знашь, как этот!
- Как кто? - спросил Василий.
- Как Гитлер! - вмазала Вера.
Василий вскочил и чуть не рванул рубаху на груди, но только показал движением рук, что готов разорвать выходную рубашку.
- Да я за советскую власть, знашь, всех гадов-немцев попишу-порежу!
Иван Семенович улыбнулся, как бы усомнившись в реальности существования Василия; с ним часто такое случалось: посмотрит на людей, и не верит, что они живые, настоящие, поставленные в жизнь и мир для такой же, как и у Ивана Семеновича, жизни.
С напряженно-испитым лицом первым в избу шагнул Валерий Ефимович, за ним в креп-жоржетовом платье Антонина, с шестимесячной завивкой, круглолицая, губастая, щекастая; уж за нею вошла худая, с мужскими ногами, совершенно рыжая дочь Татьяна. Каждая пьянка для Валерия Ефимовича была школой мужества. Несколько раз он пытался завязать, к врачам обращался, но постоянно развязывал. Сейчас он приехал просто посидеть за столом, как настаивала Антонина и как он сам думал.
- Только не сорвись! - грубым мужским голосом говорила жена.
Жена была сестрою Маруси и Веры, средняя, между ними; работала в городе на физприборе вместе с Валерием Ефимовичем. А познакомил с ним ее в свое время Василий. Валерий Ефимович с друзьями ночью взломал палатку, чтобы выпить; в палатке оказалось две четвертинки. За эти две четвертинки Валерий Ефимович, из деревни под Иркутском, получил пять лет и отсиживал их вместе с Василием в Бодайбо. Срок заключения у них истек одновременно; когда Василия посадили, Валерий Ефимович отбыл уже пару лет. Так как Василий был родом из Европы, то и потянул за собой Валерия Ефимовича. Василий сначала нашел Веру, а потом и Валерия Ефимовича с Антониной познакомил, поскольку пришло время обзаводиться семьей, а то без семьи можно было опять угодить за решетку, и чуть было Валерий Ефимович не угодил из-за одного милиционера, которого били какие-то парни возле продмага, а Валерий Ефимович в это время мимо проходил, еле отбрыкался, следователь все в дело его подшивал.
Валерий Ефимович был щупленьким, маленьким, с косой челкой, с рядом стальных зубов сверху и снизу, так что когда он открывал рот, то казалось, что у него там консервная банка. На Валерии Ефимовиче была желтая вискозная рубашка с коротким рукавом; все руки были испещрены наколками: “Не забуду мать родную”, “За Родину, за Сталина”, “Когда умру, не пойте песен” и т.д. Рисунки были в основном военно-морской тематики.
- Ну, вот и Валерий Ефимович прибыл! - сказал Иван Семеновчич, вставая.
- Как доехали? - спросил Василий.
Виктор отложил гармонь, крепко пожал руку гостю, а Антонине сердечно кивнул.
- Витька, сегодня купаться можно! - весело сказала Татьяна.
Антонина, взбивая и без того чудовищную кудрявую шевелюру растопыренными с накрашенными ногтями пальцами, прикрикнула на дочь:
- У, сотона, угомонись!
Конечно, ударение было поставленно именно на первом слоге “со”.
То, что это сатана, Антонину не занимало, да и она не знала значения этого слова, просто во дворе старухи так кричали, и она так стала кричать; кричали бы они что-нибудь на каком другом языке, то бы и Антонина стала кричать; впрочем, все мы не на своем языке кричим: мы просто рождаемся в готовый язык, и все.
- Чего ты! - огрызнулась Татьяна.
Виктор порозовел от столь прямого к нему обращения Татьяны и сказал, не подумав:
- Оно, конечно, можно.
- Ну так сбегаем сразу, пока эти водку не стали жрать.
- У, сотона! - взвизгнула Антонина еще раз. - Щас как дам по жопе!
Щуплый Валерий Ефимович как бы не замечал перепалки жены с дочерью, поскольку это был лишь слабый отблеск ежедневных диалогов.
Валерий Ефимович сел поближе к Ивану Семеновичу, положил ногу на ногу и закурил “беломор”. Антонина это сразу отметила:
- Ну, вот, ханурик, задымил!
Маруся и Вера вышли из-за ширмы, нарядные, в обновах; на Марусе было, мешком, шелковое платье, на Вере, тоже мешком, тоже шелковое, но голубое против Марусиного розового.
От окрика Антонины Валерий Ефимович стал совсем жалок. Иван Семенович заметил это и некстати бухнул:
- Давай, Валерий Ефимович, махнем, знашь, по рюмочке!
Василий понял это как обращение к себе и подсел к столу.
Все знали, что Валерий Ефимович законченный алкоголик, но в то же время все делали вид, что не знают этого.
- Вань, ты прямо, я даже не знаю, ить, ноне, - проговорила Маруся, чтобы косвенно напомнить Ивану Семеновичу, что Валерию Ефимовичу нельзя пить, как будто Иван Семенович об этом не знал.
И Василий схватил бутылку, и Иван Семенович, и начали открывать их, и женщины потянулись к столу, и все, кто был в избе, порассаживались кто куда, кто на стулья, кто на лавку, кто на табуреты.
Всем места хватило: все ж таки два стола сдвинули, чтобы просторнее было и локтями не пихались. Валерий Ефимович, как цыпленок, тем не менее, оказался стиснутым могучим Иваном Семеновичем и Антониной: кисти рук он выбросил над столом, а локти прижал к туловищу, а кисти этих рук свисали над тарелкой, а сам Валерий Ефимович не знал, куда глаза девать от трезвого позора, и в нем сразу же началась борьба: пить или не пить?! Это после того, когда врачи в него вшивали, вливали, впихивали, вталкивали, гипнотизировали. Борьба шла нешуточная: он стал бел, как мел, глаза ввалились, губы посинели, рот раскрылся и стальные зубы заговорили консервной банкой.
- Ну, Витька, сбегаем искупнемся! - просила Таня.
- Угомонись, сотона! - крикнула Антонина.
Виктор вопросительно посмотрел на отца, мол, что делать, уважить племянницу или не уважить. Отец прекратил его сомнения:
- Садись к столу.
Виктор послушно сел на табурет, огляделся, спросил:
- Мамка, а где хлеб?
Маруся всплеснула руками, запричитала:
- Ой, девки, а хлеба-то я, ить, бляха-муха, не намахала, ой, совсем, старая, забыла...
Она бойко побежала за занавеску, но зацепила с угла стола тарелку, на которой стоял граненый лафитник; тарелка с лафитником упала и разбилась.
- Ой! - воскликнула Маруся, побледнев.
Иван Семенович прикусил губу, потому что не любил всякого такого боя; ну, что, спрашивается, бить тарелки, когда можно было Антонину попросить хлеб нарезать, она ближе к кухне сидит; Иван Семенович хотел сделать замечание жене, но воздержался, поскольку ему самому очень не понравились грубые замечания Антонины в адрес дочери и мужа. Валерия Ефимовича просто жалко; елки зеленые, да пусть он лучше так и будет жить алкоголиком, чем муки такие испытывать и ему, и его окружению.
- На счастье! - крикнул Василий, весь подавившись улыбкой, разливая водку, спеленатый праздником, как грудной ребенок.
Иван Семенович и тут хотел промолчать, потому что всю жизнь при любой разбитой тарелке или чашке слышал это “на счастье!”, но не промолчал, а твердо сказал:
- Счастье - это когда никто, знашь, ничего не бьет!
Виктор поглядел на отца с недоумением, тупо, не понимая, почему отец уделил внимание какой-то тарелке. Он хотел сказать ему замечание, чтобы не обращал внимания на такие пустяки, но отец показался ему в эту минуту таким диким, темным, что он испугался. Он сам, Виктор, жил в этой дикой жизни, в лесах и в снегах, без дорог, с пьяными мужиками, из уст которых кроме мата ничего не слетало, и, вместо того, чтобы делать отцу замечание, только махнул рукой и еще громче, чем Василий, крикнул:
- На счастье!
Тем временем мать вынесла хлеб на большой тарелке и стала передавать его по столу; Василий, как изголодавшийся, схватил себе кусков десять черного, затем, подумав, и белого прихватил два кусочка.
- А что такое, знашь, между нами девочками говоря, счастье? Где оно? - с приблатненной ядовитостью сказал он, кончив разливать из первой бутылки и беря новую.
- А вот и есть счастье, что мы в праздник, живы, понимашь, здоровы, за столом сидим! - крикнула Маруся.
- Правильно, - поддержала Вера. - А ты, Васька, помалкивай, коли ничего в жизни не понимаешь.
Вдруг Валерий Ефимович сказал:
- Это слишком мелко! Мелко плаваете и не знаете, что такое счастье! Счастье - это когда ты можешь делать то, что тебе запрещают! - он схватил бутылку, налил целый стакан и, пока гости соображали, что к чему, засадил его залпом.
У Ивана Семеновича аж мурашки по спине побежали, одна мурашка быстрее другой, как блохи. Он только успел наколоть на вилку ломоть жирного окорока и поднести прямо к железным зубам Валерия Ефимовича; тот не стал сопротивляться, а стукнул зубами, сорвав окорок с вилки и, слабо прожевав, проглотил его: огромный кадык на цыплячьей шее заходил вверх-вниз.
У Антонины из глаз брызнули слезы; она рванулась и выскочила из-за стола и молча побежала в сад. Маруся за нею, и дочь Татьяна тоже. Виктор недоуменно пожал плечами, в силу возраста не понимая всего значения алкоголизма для семейной жизни, встал и пошел за ними, скорее даже за матерью, чтобы вернуть ее и всех за стол. В саду, в ярком солнечном свете, на фоне зелени, Антонина картинно обхватила ствол яблони-китайки и стала биться об этот ствол головой.
- За что мне муки такие!
- Да уймись ты, Тоська!
Взяв ее крепко за локти, Виктор оторвал Антонину от дерева и, сказал:
- Антонина Николаевна, давайте не будем, давайте пройдемте к столу, - повел ее в избу.
И что странно, Антонина пошла, а ведь характер у нее был норовистый, еще в девках все время артачилась и мать, покойницу, не слушалась. Маруся, идя сзади, гордилась сыном. А он представлял сам себя милиционером; у него так любой пойдет куда следует, надо только так это спокойно говорить: “Давайте пройдемте”. Исстари закрепилось это выражение на Руси и ныне оно не исчерпано. Милиционер выходит из территорий искусства, чтобы вернуться к собственной личности и ее уберечь от людей. Он похож на ребенка; посмотрите на милиционера где-нибудь на Казанском вокзале или на Красной площади, и вы поймете, что это ребенок, потому что взрослому противна всякая форма; форма идет детям и артистам; вот поэтому милиционер похож на ребенка среди шума вокзала, на ребенка, что посреди удовольствий внезапно бросает игрушку, - он устал, ему все надоело, ему хочется спать, но он вынужден подходить к вам и устало говорить: “Давайте пройдемте!”.
А Татьяна поглядывала на Виктора как-то лукаво, вздыхала, как взрослая, и покачивала головой. Года три назад, когда вот так же был праздник, он посадил ее к себе на колени, чтобы рассказать сказку о том, как дед поехал за рыбой, а она подумала, что он полюбил ее. И с тех пор хотела, чтобы он полюбил ее. А он почему-то не любил.
Валерий Ефимович расцвел лицом, курил и говорил громко, смело Ивану Семеновичу:
- Да, Ваня, счастье - это когда супротив! Не иначе, вот, как, конечно, вежливо, без нажима на свободы окружения! Но - супротив! Теперь я человек, и теперь я счастлив, мне так хорошо! Так похорошело на душе, если б ты, Ваня, знал!
Антонина села на место. Виктор быстро выпил стопку, чокнувшись со всегда готовым выпить Василием, взял гармонь и для тоски и веселья запел:

Сиреневый туман над нами проплывает,
Над тамбуром горит полночная звезда.
Кондуктор не спешит, кондуктор понимает,
Что с девушкою я прощаюсь навсегда...

Гармонь переливами зажгла души сидящих, все стали подпевать, а Василий громче всех одну строчку выкрикнул своим блатным голосом:

Последнее прости с влюбленных губ слетает...

Иван Семенович встал из-за стола, улыбаясь, подошел к Марусе, спросил:
- Где мой парадный пиджак?
- У шифонере. А чего?
- Да надо по селу пройтись. Все ж День Победы.
Услышав это, все оживились, все повскакивали с мест, все захотели прогуляться по деревне, себя показать, других посмотреть. Жарища стояла несусветная, а Иван Семенович возглавил процессию в своем парадном черном в полоску бостоновом пиджаке, на котором красовалась одна юбилейная - к 40-летию Вооруженных Сил СССР - медаль, нагрудный знак “Гвардия”, значок классного специалиста, и значок ГТО 3-й ступени.
В первой шеренге шли вместе с Иваном Семеновичем Василий и Виктор с гармошкой. Во второй - Валерий Ефимович, Татьяна и Маринка с двух сторон. Замыкали процессию сестры.
Праздник создает замкнутый и тотальный цикл. Настоящий праздничник стремится к тому, чтобы принять участие во всех возможных праздниках: Новом Годе, Первомае, Дне Победы, дне рождения, похоронах, свадьбах, поминках, Дне учителя, Дне дня... И это желание являет собою актуальную бесконечность и беспредельную радость, лишь отчасти умеряемую возрастом и сознанием уходящего поезда в тот самый сиреневый туман, о котором пел Виктор. Легко возразить, что столь же празднично неутоленным может быть и желание  овладеть всем золотом мира, всей его славой или непрерывностью его чувственных наслаждений, но сопоставление это, пусть даже справедливое для кого-то в психологическом плане, неверно в решающем плане - онтологическом. То есть в плане понимания учения о сущем или бытии. Все золото и вся слава - сказка о деде с рыбой, которая /сказка/ не только не обещает конкретного обладания рыбой, но и бесплодна даже для воображения, потому что плодотворно только реальное взаимодействие, после оказывающееся нереальным.
- Играй, Витек! - сказал Иван Семенович.
И Виктор заиграл:

Броня крепка и танки наши быстры,
И наши люди мужеством полны,
В строю стоят советские танкисты
Своей великой родины сыны...

Приосанившись, Иван Семенович шел чуть ли не строевым шагом, гордо поглядывая по сторонам. Гуляющих еще не было видно. Но на гармонь стали выглядывать из домов. Вон Гаврилов Шурка выглянул, тракторист. Вон доярка Полина в окно посмотрела. Концерт, да и только.

На экране - этюд непогоды, ожидания, беспокойства. Партитура света экспрессивна - лица ожидающих то освещаются лучом тусклого берегового маяка, то погружаются во тьму. Качается бледная лампочка на дебаркадере. В помещении круг света настольной лампы очерчен вокруг читающего вслух человека: “Привлекательность познания была бы ничтожна, если бы на пути к нему не приходилось преодолевать столько стыда”.

В шашлычной шипящее мясо,
Тяжелый избыток тепла.
И липнет к ладони пластмасса
Невытертого стола.

Окурок - свидетельство пьянки
Вчерашней - в горчичницу врос.
Но ранние официантки
Уже начинают разнос.

Торопят меню из каретки,
Спеша протирают полы
И конусом света салфетки,
Когда сервируют столы...

Женщины уже не просто шли, а приплясывали и носовыми платками помахивали. Виктор начал плясовую. Остановились. Валерий Ефимович пошел вприсядку. Этого маленького человечка водка не могла никогда свалить. Вот в чем дело. Все думали, что алкоголик это тот, кто с пятьдесяти грамм валится. Ничуть не бывало. Этот мог один выпить литр, а то и полтора, и не упасть. Наутро, конечно, будет зеленым и мертвым, но встанет, чтобы пить теперь уже мертвую, неразволочную месяц, чтобы опиться, свалиться, переболеть, завязать, чтобы новую начать. Это не тот алкоголик, кого ветерок легкий как былинку клонит, это неугомонный весельчак. Вон он как пляшет, то вправо пойдет, склонившись, то влево, то припадет одним  плечом, то другим. О! Этот тип совершенно не исследован. Это человек-праздник. А то, что он через месяц концы начнет отдавать, так то стоит того, праздник стоит этих концов, которые никто не видит.
- Ловко пляшет Валерий Ефимович, - сказал Иван Семенович, ощущая милые, приятные минуты праздника.
Солнце поднялось уже высоко, тени от гуляющих уменьшились, было очень жарко, по-июльски, и казалось, что трава растет на глазах, все село буйно зазеленело. Дошли не спеша до церкви - филиала завода сельскохозяйственных машин, где трудился Иван Семенович. Сторож, дядя Саша, был уже под хмельком, радостно поприветствовал Ивана Семеновича из калитки, возле которой дремала лохматая собака. Далее за церковью была автобусная остановка, за нею село плавно перетекало заборами в центральную усадьбу, та - в поселок, поселок в город.
Валерий Ефимович, отплясав, сел на лавку под тополем перекурить.
- Дай и мне, что ли, побаловаться, - попросил, присаживаясь рядом, Василий.
Василий был сильно вспотевший, даже рубашка была мокрой, а Валерий Ефимович словно и не плясал - был сух, словно потеть было нечему в его щуплом тельце.
Марина с Таней стояли возле Виктора.
- Сыграй эту, ну как ее, по ящику показывали, американскую, - попросила Таня.
Иван Семенович услышал, сказал:
- Нет, девки, мириканскую, знашь, не нужно. Давай “Амурские волны”.
Виктор послушно заиграл вальс. Таня подхватила Марину, и они запылили на дороге кругами.
- Индо лошади! - незлобиво бросила Антонина.
Постепенно улица стала заполняться: нарядные люди выходили из домов проветриться. Начищенные ботинки покрывались пылью подсохшей дороги. У заборов и палисадников в сочной траве желтели одуванчики.
Подошел учитель Василий Степанович, худой и высокий, в черном пиджаке, с галстуком и в соломенной шляпе; видно, жара ему была нипочем. На груди была приколота орденская жидкая планка с тремя ленточками. Он приподнял шляпу и сказал:
- Ивану Семеновичу и всем товарищам добрый день и поздравления с праздником!
Василий вперед всех вылез:
- Тем же концом, по тому же месту! - и захохотал. На него никто не обратил внимания, а Валерий Ефимович поднялся и пожал руку учителю.
- С праздником! - сказал Иван Семенович, после Валерия Ефимовича пожимая руку.
Учитель поднял высоко голову и, придерживая шляпу, долго смотрел на небо. Как бы следуя его примеру, все вдруг стали смотреть на небо: не появилось ли там чего интересного. Но интересного там ничего не было.
- Жарко, - опустив, наконец, голову, сказал учитель.
- Жарко, - повторил Иван Семенович. Подошли женщины. Антонина сказала:
- Да, ноне очень жарко.
- И не говори, - поддержала Вера, оглаживая свое платье на бедрах и поглядывая на Василия, который закашлялся от непослушного “беломора”.
Василий перехватил ее взгляд, бросил папиросу под ноги и затоптал ее.
- Много наших прекрасных людей полегло на войне, - сказал учитель и, плотно сжав губы, сильно выпустил воздух через нос.
Все опустили головы в землю.
- Да, как мух, - сказал Валерий Ефимович.
- Люди - не мухи, а мухи - не люди, - сказал учитель.
- Это да, - согласился Валерий Ефимович и добавил: - это я фигурально выразился.
Учитель сделал несколько шагов вперед, сцепил руки за спиной, развернулся и сделал несколько шагов назад, как бы размышляя на ходу, сказал:
- Конечно, фигурально выражаться приятно. Фигурально - мы все храбрецы...
- Это да, - согласился Василий.
- Конечно, - сказал Валерий Ефимович и пригладил косую челку на лбу, сильно от размышлений наморщенном.
Уловив напряжение, возникшее в компании с появлением Василия Степановича, Иван Семенович сказал:
- А не пора ли нам вернуться к столу? И Василия Степановича пригласить, а?! - посмотрел он на учителя.
- Зайду в честь праздника, - сказал он просто и, подумав, вдруг запел:

Вы слыхали как поют дрозды...

Виктор подладился на своей гармошке, так, с этими “дроздами”, дошли до дому и уже хотели заходить внутрь, как учитель, закончив песню, предложил вынести столы в сад.
В саду около дома была тень. Яблони начали убираться нежно-розовыми цветами, а вишни, точно присыпанные пушистым снегом, стояли, как говорят в народе, чистыми невестами. Под стать вишням у забора сильно цвела дурманящая запахами черемуха.
- Рано ноне зацвело все, - сказала Антонина.
- Рано, - сказала Вера, но сирень еще не тронулась.
Все посмотрели на сирень, а потом перевели взгляд и на ракиту, верхушку которой приветливо румянило солнце. Одним словом, сад неподвижно млел и нежился в душистом и жарком, как дыхание, воздухе. Пчелы с веселым жужжанием проносились над цветами, тормозили, клубились, а когда отлетали с добычей, попадая в солнечные лучи, то сверкали и казались золотыми.
Вынесли столы, посуду, закуски и выпивку. Стулья выносить не стали, так как они впивались тонкими ножками в землю и сидеть на них было неудобно, да и просто небезопасно. Сели на лавки и на скамью, которая была врыта в саду за домом. Тот, кому случалось в жаркий весенний день сидеть за столом в саду, помнит высокое синее небо, едва заметный шелест и шорох ветвей деревьев, самозабвенное, до отрешения от всего существующего, упоение влажно-душистом весенним воздухом.
Учитель поднял праздничный тост, затем, отерев тыльной стороной ладони губы, с придыханием заговорил:
- Я вот смотрел, знашь, в небо. И вы смотрели в небо. Как это прекрасно, просто смотреть, знашь, в небо. Но опасайтесь вникать в смысл этой красоты. Красота, товарищи, не любит смыслов. Она бессмысленна. Отрешитесь от всяких, это, умных мыслей, разъедающих душу. Откройте свою душу одной только тихой русской красоте!
Иван Семенович облокотился на край стола и подпер голову кулаком. Он смотрел на яблони, в разрядке листвы которых виднелось голубое небо. Он как бы иллюстрировал мысли учителя. По губам Ивана Семеновича бродила какая-то подмывающе-бодрая, слегка лукавая усмешка. Этой усмешкой он как бы говорил, что относится к учителю, как к ребенку, наивному, несмышленому. Ну что говорить о том, что и так ясно. Это все равно, что говорить о том, как хорошо посидеть на май в саду, попить водочки с хорошей закуской, попеть.

Все чувствовали себя с учителем скованно, как с человеком другой породы, или другого сорта. И все знали, что он будет говорить не по-русски. Вроде русскими словами, но не по-русски. Ну, кто в России говорит о небе, о красоте?! Ясно и так, кто.
- Витька, ты готов? - спросил Иван Семенович.
- Готов, - сказал Виктор, беря гармошку на колени и расстегивая застежку. - Чего играть-то, папка?                              
- Давай нашу, - мечтательно сказал Иван Семенович и запел:     

За столом никто у нас не лишний...

Он пел с душой, торжественно и плавно, сильным баритоном; у него был отличный слух, данный ему природой, которая через этот простой голос как бы говорила, что счастье вещь нелегкая, счастье очень трудно найти внутри себя и невозможно найти где-либо в другом месте.
Лучше всех Ивану Семеновичу подпевал Валерий Ефимович высоким голосом, с тем прекрасным напряжением, когда на шее дрожит каждая жилка и звук посылается в кость, не колупается в глотке, а вылетает в зубы, тем более такие, как у Валерия Ефимовича, стальные.

Но и Василий не отставал, пел очень серьезно, даже проникновенно, закатывая как-то по особенному глаза, однако у него все равно выходила и из этой песни какая-то блатная.
Виктор тоже пел, но не громко, он как бы весь был обращен в слух, склонял голову над гармонью то левой, то правой стороной, иногда наклоняясь так низко, что касался ухом гармони.
Женщины пели громко, громче обычного, почти что с надрывом, пуская петухов, визгливо подчеркивали окончание строки, ныряя в новую поспешно, забегая вперед, так что Виктор, как хормейстер, иногда косился на них с улыбчивой укоризной.
Татьяна и Марина слов не знали, но тоже что-то мычали вместе со всеми. 
Не пел только Василий Степанович; он в данном случае был настоящим слушателем, внимательным, понимающим, ироничным, как будто он все знал о жизни и о счастье, чтобы жить вполне обдуманно и извлекать из собственного опыта пользу; он любил вечером, прежде чем заснуть, прокрутить в уме все то, что им сделано в течение дня.
Его жена работала учетчицей на отделении, дочь вышла замуж за корейца и уехала в Сеул после института. Теперь она писала, что в Корее лучше, чем в России, а почему лучше, не объясняла.
- Василий Степаныч, так просто, знашь, не сиди, пей или пой! - закончив песню, сказал Иван Семенович.
Василий Степанович сдвинул свою соломенную шляпу на затылок (он так и сидел за столом в шляпе) и глубокомысленно сказал:
- Я все думаю, знашь, вот о чем. Политически и практически, это, Россия не может утратить своего влияния на мир... Потому что Россия, знашь, не подлежит дальнейшему делению или сокращению. Ну ладно, отдали Прибалтику, но Чечню не отдадим. Она как, знашь, перец в борще. Итак, во-первых, геополитическое положение, это, России таково, что ни одна держава не может, знашь, покорить нас. Мы непокоряемы по причине Таймыра. Мы будем отступать до Таймыра и любой американец подохнет в снегах где-нибудь под Верхоянском при температуре минус 48 градусов. Нам нельзя вступать с ними, знашь, в компьютерную игру, понимаете. Никаких компьютеров, связь осуществляем проводными телефонами, раскручиваем катушки и говорим в трубки. А то они нам, знашь, Ирак подкинут...
Василий ударил вилкой по бутылке, ехидно ввинтил:
- Лекцию, знашь, не заказывали!
Учитель, захмелевший, пропустил это мимо ушей. Он продолжал:
- Можно, конечно, до Москвы дойти, даже отдать ее, как Наполеону! Но удержать нас, это, невозможно. Придет наша сволочная, знашь, зима и прибьет любого француза. Мы можем даже исследовать вопрос методически, знашь...  Осмелюсь заявить, что именно в Конституции 1993 года заложен, это, вечный конфликт между демократической исполнительной властью и консервативной, не желающей идти в светлое будущее представительной властью...
- Лекцию, знашь, не заказывали! - повторил Василий.
Учитель посмотрел в его сторону и сквозь него, как будто Василия вообще не было не только за этим столом, но и на свете.
- В чем смысл партийного строительства в нашей стране? - чуть повысил голос Василий Степанович и встал из-за стола, уронив табурет. - Всенародно выбранный президент, как гарант, это, прав и свобод граждан своей страны должен если уж не ходить в парламент, то, по крайней мере, уважая волю народа, формировать исполнительную, знашь, власть с учетом расстановки сил в парламенте, а по большому, это, счету в обществе. Именно в этом должен заключаться механизм общественного согласия...
За столом начало возникать некоторое напряжение, но Иван Семенович успокоительно прижимал ладонями воздух к столу.
- Сегодня же исполнительная, знашь, власть, находясь на непримиримых позициях по отношению к власти представительной, забывает о Таймыре. Прошу выпить! - Василий Степанович отыскал глазами бутылку, но Валерий Ефимович опередил его и налил ему.
Василий Степанович поднял лафитник и сказал:
- За нового Петра Первого, который перенесет столицу России на Таймыр! - и выпил.
С головы свалилась шляпа.
Василий Степанович сел, но табурет лежал, и учитель оказался лежащим.
- Это, знашь, не дело! - сказал Иван Семенович.
Учителя подняли, отряхнули, усадили, надели шляпу.
- Конечно, - заплетаясь, продолжил тот, - в глазах кого-то на Западе уезжающий на “джипе” гарант покажется... В общем так: первым на Таймыр уезжает гарант, за ним все эти новые русские на “джипах”... Банкиры там всякие и прочие чубайсы... Ставят палаточный город и Павла Корчагина реально изучают с кайлом и лопатой, знашь... А то распустились, пупы мира, знашь! Долой их, паразитов, из Москвы! Пусть осваивают залежные и целинные земли...
- Лекцию не заказывали! - с хохотом вставил вновь Василий.
А ловкий Валерий Ефимович налил учителю и произнес тост:
- За отъезжающих в новую столицу!
Василий Степанович с удовольствием выпил и минуты через две, пытаясь закусить соленым огурцом, упал под стол. Его тут же поставили дыбком, путаясь в длинных руках, висевших плетьми, попытались усадить за стол, но он валился опять; тогда Иван Семенович, взопрев от возни, положил его руку себе на плечо, обхватил за пояс и повел, волочащегося, домой на край села.
Выбежала юркая - пестом в ступе не поймаешь - черная собачонка тракториста Гаврилова и, трусясь обок, вдохновенно облаивала идущих.
Изредка очухиваясь, учитель кричал:
- На Таймыр их, знашь! - и опять вял ботвой.
Здоровый Иван Семенович похлопывал его и бормотал с подначкой:
- А столицу-то как назовем?
Жена учителя, полная, неповоротливая, краснощекая, растрепанная и вспотевшая, сидела в горнице и строчила на швейной машинке.
- Ну, привели демократа, - усмехнулась она, откусывая нитку.

...Как-то быстро, резко стемнело и стихло в селе, не играла гармошка, не горели огни, словно все тут вымерли, только где-то далеко-далеко, должно быть, на железной дороге, раздавались тоскливые, протяжные, тянущие нервы гудки тепловоза. Виктор, покачиваясь, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в обложной, кромешной тьме, двигался за околицу медленно, осторожно, чтобы не упасть и не уронить Ольгу, чью руку он крепко сжимал в своей руке.

Звучит закадровый голос: “Мы привыкли к тому, что кинематограф экранизирует прозу и что оба - в удачном случае - оказываются в выигрыше. Кино не только популяризирует, но и актуализирует первоисточник: обращает на него внимание читателя. Так что же такое счастье? Хотелось бы, чтобы счастье пришло не как случай, а как заслуга. Труд, который создает все материальные и культурные ценности, труд, который делает нашу страну все богаче и сильнее, - этот труд стал самой жизненной потребностью миллионов россиян, источником их настоящего человеческого счастья”.
На экране - армия тракторов на бескрайнем поле. Их гул перекрывает мажорная мелодия. Экран темнеет. Вспыхивает надпись: “Конец фильма”.

 

“Наша улица”, № 5-2001,

а также в книге “Родина”, Москва, издательство “Книжный сад”, 2004.

Юрий Кувалдин. Собрание Сочинений в 10 томах. Издательство "Книжный сад", Москва, 2006, тираж 2000 экз. Том 6, стр. 270.

 


 
 
 
       
 

Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве