Юрий Кувалдин родился 19 ноября 1946 года
прямо в литературу в «Славянском базаре» рядом с первопечатником Иваном
Федоровым. Написал десять томов художественных произведений, создал
свое издательство «Книжный сад», основал свой ежемесячный литературный
журнал «Наша улица», создал свою литературную школу, свою Литературу.
вернуться
на главную страницу |
ПЬЕСА ДЛЯ ПОГИБШЕЙ СТУДИИ
повесть
Слышно, как вдали стучат топором по дереву.
А. П. Чехов. Вишневый сад
- Есть другая реальность: воспоминаний, картин, обобщений, духа! - крикнул, встал и заходил долговязый Волович. - Подробности...
- Парийский может по этому поводу речь толкнуть, - предложила Инна, укладывая ногу на ногу.
Парийский, в очках, в белой рубашке с короткими рукавами, в сандалиях на босу ногу, откинулся к спинке стула.
Он, подумав, сказал:
- Читал Ницше. Настолько самоуверенно, бессвязно, с той самой “поэзией”, с которой я в контре, что, кроме иронии, ничего не вызывает. - Он на мгновение остановился, глядя на расхаживающего Воловича, и продолжил: - Хотя очень недурно написано. Захватывает... Все это дионисийство давно выродилось в хамство, пьянство, проституцию... Лирой воспевал желудок! Если Ницше сравнить с Аввакумом, то Ницше кажется просто фигляром рядом с глубоко серьезной и трагичной фигурой первого русского писателя. Как можно бороться с идеализмом, если идеализм - единственное, что отличает человека от животного!
Алик Петросов, пошатываясь, появился из правой кулисы с огромным телевизором “Темп” в руках, подошел к рампе и остановился, часто шмыгая своим внушительным крючковатым носом. Он стоял на краю сцены, как над пропастью. Экран телевизора засветился: толстощекий мужик в модных очках, говорить не умеет, сплошное “так сказать” и ни к селу, ни к городу - “народ, народ”.
- Очень низка культура, - сказал Алик, напряженно сутулясь под весом телевизора. - А ведь претендует на роль проповедника. Хоть бы раз написали о деревне, как в свое время сделали это Бунин и Чехов! Честно: рвань, грязь... А то - сопли в квасе, и морда от водки лоснится. Если мне, тысячекратно русскому, это противно, то каково же остальным?!
Волович резко взмахнул рукой:
- Стоп! Это делать нужно иначе, - быстро заговорил он, обращаясь к Алику тоном просителя. - Ты из жалости к себе не можешь смеяться над окружающими. Критика твоя исходит оттого, что ты не прощаешь, а все помнишь. А нужно забыть! В конце ты все забываешь, но начинаешь сначала: углубляешься в расчеты с Парийским. Ребенком ты жил, не зная ничего о жизни, только Парийский подавлял знанием!
Инна усмехнулась. Парийский заметил:
- Перепады настроения. Как это важно! Любой человек живет этими настроениями. Как не может быть всегда хорошо, точно так же не может быть всегда плохо.
- Да поставь ты телевизор! - сказала Инна.
Алик пошел, тяжело переставляя ноги в кедах, в глубину сцены, где стояла солдатская койка, покрытая серым одеялом с двумя широкими белыми полосами в ногах. Алик поставил “Темп” производства 1957 года возле спинки койки, подумал и сел на него, уперев локти в колени.
- Хорошо! - воскликнул Волович. - Мы обрастаем подробностями, в которых вся соль. Быть во власти сюжета - значит галопом проскакивать по эпизодам. Идти от эпизодов, не заботясь о сюжете, на мой взгляд, путь более правильный.
Лицо Инны выхватил луч прожектора.
- Фабула: я - есть все, - сказала Инна, вставая со стула. - То есть все во мне, и я могу (могла быть) каждым. Не навязчивая идея, а степень погружения в историю, как в жизнь конкретных людей, точно таких же по природной своей сути, как я. Меня всегда интересовал вопрос, почему сознание “вдувается” в конкретного человека. Почему мое сознание не “вдуто”, допустим, в Алика?
Инна держалась гордо, на лице были красные пятна.
Из левой кулисы появился простоватый человек с лестницей-стремянкой. За ним, сильно хромая, с прямой ногой, длинноволосый малый лет двадцати. Было видно, что малый, хромая, наигрывает. Простоватый человек - Поляков, светловолосый, с широким полноватым лицом - остановился в середине сцены, раздвинул стремянку и полез вверх. Все заметили, что Поляков был босиком.
Пока он лез по высокой лестнице к колосникам, двадцатилетний малый - Клоун (такое у него было прозвище) - хромал вокруг этой лестницы с видом умалишенного, чем вызвал хохот Воловича, смех Парийского, улыбку Алика и легкое возбуждение Инны.
С сильным грузинским акцентом, шепелявя, Клоун сказал:
- Жизнь идет своим порядка. На Хамовническом плац смотрел верховой упражнений. Мне очень нравилось смотреть на лошадей. Конюхи их чистил. Одну лошадь кузнец подковывал.
Из-за сцены донесся звук удара металла о металл. Голова Полякова исчезла в колосниках. Видны были лишь босые ноги на верхней перекладине лестницы. Послышался голос Полякова:
- Небо оделось в тучи. - Тенорок у него был маленький, но приятный.
Клоун вдруг обратил внимание на глаза Инны и сказал:
- У вас очень умные глаза.
Инна в ответ что-то пробормотала, смущенная таким заявлением.
Поляков почесал ногу о ногу, спустился и сказал:
- Я погасил задолженность за электричество. А так у меня все валится из рук, - он равнодушно толкнул лестницу, и она с грохотом повалилась на подмостки. - Я только наружно сохраняю спокойствие,
Волович сел на койку, закурил и задумчиво вымолвил:
- Мне это не нравится.
Инна возразила что-то. Волович повторил тверже:
- Мне это не нравится.
- Я оставляю за собой право иметь свои взгляды и вкусы! - сказала Инна, выходя к рампе. Яркий луч прожектора все еще высвечивал ее лицо с большими голубыми глазами. Как бы что-то вспоминая, она продолжила: - Я стояла у собора, когда он был закрыт. Луч солнца озарял большую главу. Позолота закрашена, но кое-где краска смылась, и солнце играло на позолоте.
- Когда это было? - спросил Алик, продолжая сидеть на телевизоре, экран которого голубо светился.
- 18 августа 1889 года, - сказала Инна. - С тех пор пейзаж бульваров изменился.
- Я согласен, - сказал Алик.
- Ты бы ноги помыл, - сказал Парийский, обращаясь к Полякову.
Поляков потрогал челку своих светлых волос, ответил:
- Импортное мыло пахнет не по-нашему.
Клоун продолжал хромать, ходя теперь уже вокруг лежащей лестницы по эллипсу.
- Твое хождение действует на нервы, - заметила Инна.
Клоун скорчил плачущую физиономию, обхватил руками то место, где у человека, согласно Дарвину, был хвост, и сказал:
- У меня гриппозное состояние! А хромание благотворно действует на мою психику.
Парийский осторожно подошел к Инне сзади, взял ее за талию и передвинул, как глиняную статуэтку, в сторону из луча прожектора. Сам встал в этот луч, линзы очков блеснули. Парийский энергично выбросил руку вверх и с пафосом воскликнул:
- Немыслимо примириться с мыслью, что смерть есть уход в Ничто!
Судя по взволнованному лицу Инны, можно было предположить, что она догадывалась, что это не Парийский говорит, а она сама, но догадка была слабой, едва мерцавшей на горизонте сознания и не привносившая в реальность происходящего ровно никакого изменения.
Волович перехватил ее взгляд, сказал:
- Переживай до полного воплощения, перевоплощения в человека конца века, все видеть его глазами... А то у нас так познают тех людей, что получается, что все они до 17-го года были плохие! Какая-то сверхзадача - огадить прежних людей.
- Взаимодействие сна и яви, - тихо сказал Клоун и перестал хромать. - Пошли покурим, - сказал он Полякову.
- Пойдем, - сказал Поляков и волоком потащил лестницу за кулисы.
Алик встал с телевизора и нерешительно подошел к Парийскому, который продолжал стоять в луче прожектора с вскинутой рукой. Синхронно повернули головы, и на белом заднике сцены отпечатались черные профили.
Из кулисы строевым шагом вышел Поляков в армейских кирзовых сапогах. Здоровый деревенский парень с бычьей шеей, широкоскулым лицом, с небольшим вздернутым носом, светлые, почти что белые волосы и брови, и ресницы, на щеках легкий румянец. Поляков шел, сильно стуча каблуками и высоко выбрасывая ноги, как караульный солдат, но руки при этом были прижаты к бедрам, и казалось, что он сейчас упадет.
Но вместо падения Поляков сильно ударил плечом Алика и заорал голосом старшины:
- Ты, солобон, че стал в дверях, не стеклянный!
- Я с вами коров не пас, - полушутливо бросил Алик и, пройдя к телевизору, опять сел на него.
- Ща-ас как дам! - Поляков грубо замахнулся, поднося кулак к очкам Парийского. Поляков видел, что Парийский пугливо зажмурился и отступил на шаг из луча. В луче остался лишь кулак. Поляков крикнул: - Че менжуешься?!
Волович оживленно потер руки, сказал:
- Точно так шутит Поляков. Это что-то страшное, скотоподобное, держащее в своих руках всех и каждого, это - рота охраны Инны, а не муж. Вот вам и дети природы! Особенно невероятно звучит: “философ Поляков”.
- Да ему хоть книжку в руки надо дать, - сказал Парийский.
- Да нет, - возразил Поляков, - зачем мне книжка? Я так буду философствовать. Ну, например: это все от ученья! - Поляков заговорил не своим голосом. - Раньше книжек не читали, вот и порядок был...
- Стоп! Плохо! - крикнул Волович, и его лицо, узкое, с длинным носом, помрачнело. - Снимай сапоги! Эта версия не пойдет. Зачем множить ублюдков...
Поляков развел руки в стороны и, пожимая плечами, ушел в правую кулису. А Волович вслед сказал:
- Даже подлецу дай глоток клубничного сиропа или проще - осветли его. Это придаст жизненность.
Клоун, с папироской в зубах, выглянул из-за кулисы и голосом человека, которого обокрали, заорал:
- Смотришь на людей и видишь, что никто из них не думает ни о смысле жизни, ни о Боге и не работает над собой!
- Цыц! - выдохнул Волович и улыбнулся.
- На взлет! - крикнул Алик, нагнулся и включил звук телевизора под собой.
Перекрывая звучание телевизора, Инна воскликнула:
- Хорошо жить на свете и заниматься любимым делом. Для меня это дело - сцена!
Парийский подошел к койке, лег поверх одеяла, подбил подушку под головой.
Медленно опустился черный задник с окном, забранным решеткой.
Луч прожектора погас. Стало совсем темно: и в комнате, и за окном. Через некоторое время раздался голос Парийского:
- Алик, включи свет.
- А его нет, - отозвалась Инна, и комната осветилась трехрожковой люстрой.
- Где он? Где Волович, Клоун, Поляков?
- Алик пошел в магазин, а эти уехали.
Парийский поправил тонким пальцем очки на переносице и вздохнул. Затем спросил:
- Значит, ты хочешь, чтобы Волович устроил тебя на телевидение?
- Да.
После некоторого молчания, когда было слышно лишь, как стучал старый будильник, Парийский вздохнул и сказал с насмешкой:
- В гении метишь! Гении по блату... Так, так. - Он шевельнулся на койке. - А как насчет - возлюби отца и мать своих? Пойми, что твоя жизнь столь же величественна, что и жизни других прежде живших гениев. Гений - это тот, кто беззаботно возвышается над авторитетами, отвергнув их. Подавленные магией авторитетов - это всевозможные пушкиноведы (с наганами, как говорил Осип Эмильевич) и прочие веды! Гении - отчаянные личности, без страха идущие на штурм любой мысли, оставаясь при этом в рамках христианских заповедей, то есть этики. Без соблюдения этики это уже злодеи!
- Ты всегда говоришь так сложно, что я не понимаю, - сказала Инна.
- Чего же тут непонятного? Прегрешение пред душой человеческой. Душу гробят. Скоту корыто поставь, он и доволен. Мне стакана воды и черного хлеба достаточно, дай только душу открыть, дай возвыситься душою, дай поговорить, - сказал Парийский и взглянул на часы. - Который час? Не разгляжу. - Он пошевелил очки на переносице.
- Десять минут восьмого.
Инна подошла к шкафу с зеркалом в средней створке и принялась рассматривать себя.
- Я красивая?
- Красивая.
- Так почему же меня никуда не взяли! - воскликнула Инна. - Я понимаю, что комплекс красоты сбивает с толку. Ты сам говорил, что красивые женщины глупы, как правило. Но я стараюсь развиваться, читать... И тем не менее давит на меня эта красота... Институт культуры заканчиваю, а что делать, не знаю. У меня нет никаких целей. Вот Волович хлопочет на телевидении, в дикторы хочет устроить. А что такое диктор? Попугай. Читает чужие бумажки...
- Мы все читаем чужие бумажки, - вздохнул Парийский. - Едва родимся, как начинаем читать чужие бумажки. Зачем, почему? Не знаю. И никто не знает.
- И я не знаю.
Инна оглянулась, положила руки на бедра и погладила их со вздохом. Выражение лица у нее было оживленное. Подумав, она подошла к Парийскому и села на край кровати, сетка которой скрипнула. Парийский лениво обнял Инну за талию и привлек к себе.
Раздался звонок в дверь. Инна пошла открывать и вернулась с Аликом. Тот держал в руках две бутылки вермута.
- Холодно, - сказал Алик. - Надо к лету готовиться.
- Декабрь, а он - к лету, - сказала Инна, поправляя волосы перед зеркалом.
- Цыган шубу продает в декабре, - невозмутимо парировал Алик и черенком вилки сорвал белую пробку с бутылки. Пробка с шумным шлепком ударилась в потолок. Густая бордовая жидкость забулькала в чашки.
- Я не буду, - сказала Инна.
- Мы тебе такой смазки и не предложим, - сказал Алик, поднося чашку Парийскому, который продолжал лежать на койке.
После двух чашек Парийский заснул. Алик включил телевизор и сел на него. Экран светился без звука и без изображения. Инна подошла к двери, ведущей в смежную комнату. Дверь была крест-накрест забита досками.
- Все ушли на фронт, - сказала Инна.
- Зря все-таки он развелся, - сказал Алик и кивнул на спящего Парийского. - Хорошая была женщина. Саша. И дочка хорошая.
- Как скучно Парийский пьет, - сказала Инна.
- Скучно.
- Ты будешь смотреть телевизор, когда я буду вести программу “Время”? - спросила Инна, разглядывая себя в зеркало и поглаживая бедра ладонями.
- Без звука, - сказал Алик, встал с телевизора и, подойдя к Инне, обнял ее. - Хорошо заниматься любовью при свете и у зеркала.
В дверь позвонили, Алик с неудовольствием оторвался от Инны и пошел открывать. Шумно вошли Клоун с Поляковым. Клоун принес водки, а Поляков гитару.
Растолкали Парийского. Тот, зевая, поднялся на кровати и привалился спиной к спинке.
После того как выпили, Парийский попросил Клоуна:
- Витек, сделай эту...
Клоун, подбоченясь, сделал шаг вперед, выпятил грудь и тонким громким голосом отчеканил:
- Выступает солист ансамбля песни и пляски имени Александрова Борис Букреев. “На солнечной поляночке”!
И немыслимо высоким тенором азартно запел, пуча глаза:
На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь,
Парнишка на тальяночке
Играет про любовь.
Играй, играй, рассказывай,
Тальяночка, сама
О том, как черноглазая
Свела с ума!
Парийский улыбался и в такт причмокивал губами. Поляков между тем настраивал гитару, и, когда Клоун закончил и поклонился, Поляков ударил по струнам и хрипловато запел:
Едем, едем в Братиславу.
Мчит наш БТР.
Уходи с дороги, дядя.
Контрреволюционер!
Едем мы не на гулянку
И не водку пить
Уходи с дороги, дядя,
Можем задавить!
И хором - Алик, Клоун, Инна и даже вполголоса Парийский - грянули припев:
И, траками играя,
Шумит-поет мотор!
Машина ты лихая,
Наш бронетранспортер!
Поляков, как и Клоун, был молод, только что демобилизовался, закончив службу в Чехословакии. Он был ранен в руку, делали операцию, одна рука стала короче другой, но действовала.
- Что моя воля, - сказал он. - Прикажут: квадрат 45! И я еду! Мы воюем не с людьми, а с квадратами! Так легче... Но мне горько было, когда вслед кричали: “Оккупант!”
Алик взял топор из-под кровати Парийского и молча пошел на улицу. Через некоторое время за окном послышался стук топора по дереву.
- Это другая реальность, - сказала Инна. Она выпила водки и немного захмелела. Сидела на стуле, положив ногу на ногу, при этом сильно обнажив их.
- Но это было у Чехова, - вяло проговорил Парийский.
- Мало что было! - воскликнул Клоун. - Что же теперь, Парийский, тебе без света жить! Правильно рубит. Днем, как ночью, в квартире!
Поляков бренчал на гитаре и поблескивающим взглядом смотрел на Инну.
- У тебя красивые ножки! - сказал он и подмигнул Клоуну.
Тот подошел к Инне сзади и обнял ее за плечи. Поляков резко встал, отложил гитару и подхватил Инну за ноги. Подняв Инну, друзья понесли ее к ванне, которая показалась из левой кулисы, где была заколоченная дверь. Инна взвизгнула и оказалась в воде.
- Как тепло! - сказала она.
- Который час? - спросил Парийский.
- Начало одиннадцатого, - сказал Поляков, потирая руки.
Парийский шмыгнул носом, снял очки и аккуратно положил их под подушку.
Через минуту он уже спал.
Верхний свет погас. Луч прожектора выхватил Инну, отжимающую платье над ванной. Из кулисы показался Клоун с биноклем в руках. Он поднес бинокль к глазам и навел его на обнаженное тело Инны.
- Что ты на меня смотришь? - спросила она, почувствовав на себе острый взгляд. - В чем мне теперь ехать?
- Это мы мигом, - сказал Клоун и развесил белье над газовой плитой на веревке. - Ты не уезжай, Инна! - с придыханием добавил он, смущенно отводя взгляд.
На сцену быстро вышел длинноногий Волович.
- Стоп! С этим стриптизом нас никто не выпустит!
- А с квадратом 45 выпустят? - усмехнулась Инна, прикрываясь пледом. - Нас даже с “Оптимистической трагедией” в вашей трактовке не выпускали.
Она ушла в кулису, из которой тут же появился в черной рясе Поляков - Священнослужитель из “Оптимистической трагедии”. Низким голосом он зачитал текст по бумажке, которая была у него в руке: “Как угодно. Я хотел вам помочь. Я хотел спасти вам жизнь, а вы предпочитаете смерть. Вы ведь знаете, как это происходит. Разрыв тканей, окоченение. И первый червь проползет сквозь горло в нос. Глаза засыхают. Везде молчание... Так что ж, подумайте. Ведь ни у кого нет другой жизни, только эта единственная, такая крепкая...”
Из-за окна продолжал слышаться стук топора по дереву. Вошла Инна в черной кожанке с кобурой на бедре. За нею, крадучись, показался полуголый Клоун.
Стало тихо.
Инна извлекла бумажку из кармана, вгляделась в текст: - “Это не шутка? Проверяете?”
Клоун прошелестел своим текстом:
- “Н-но... У нас не шутят”.
Инна прочитала:
- “У нас тоже”. - Прикоснулась к кобуре и сказала: - Пух. Убит.
Затем продолжила чтение: - “Ну, кто еще хочет попробовать комиссарского тела? Ты? (Другому.) Ты? (Третьему.) Ты? (Стремительно взвешивает, как быть, и, не давая развиваться контрудару, с оружием наступает на парней.) Нет таких? Почему же?.. (Сдерживает себя и после молчания, которое нужно, чтобы еще немного успокоить сердце, говорит.) Вот что. Когда мне понадобится, - я нормальная, здоровая женщина, - я устроюсь. Но для этого вовсе не нужно целого жеребячьего табуна”.
Инна сунула текст в карман кожанки, сняла ее и бросила поднимающемуся с пола Клоуну. Тот ушел с курткой в кулису.
- Спать хочется, - сказала Инна и потянулась.
На койке зашевелился Парийский, пошарил под подушкой, нашел очки и надел их.
- Который час? - спросил он.
В дверях показался Алик с топором, как дровосек. К его одежде налипли щепки.
- Светает, - сказал он, положил топор под кровать и сел на телевизор.
Парийский встал с койки, покачнулся и вытянул руки перед Собой. Руки сильно дрожали.
- Фу-у, - вздохнул он и сказал: - Надо снять колотунчик...
Этот “колотунчик” он произнес с заиканием и принялся копаться в ящике стола, шелестя обертками лекарств. Насыпав на ладонь штук семь разноцветных таблеток, Парийский заглотил их все сразу и пошел умываться.
На полу возле койки вповалку спали Клоун и Поляков. Когда Парийский ушел на работу, из кулисы показались Инна с Воловичем. Они быстро разделись и легли на свободную койку. Стемнело. Лишь голубовато светился экран телевизора, и поэтому были видны ноги Алика, продолжавшего сидеть на телевизоре.
Луч прожектора выхватил лицо Клоуна, глаза которого были открыты.
Клоун приложил ладонь к уху и прислушался к шепоту, доносившемуся до него с койки:
- Ты была с ними?
- Нет, не была.
- Какая ты крепкая...
- Какой ты большой...
Клоун сжал зубы, поморщился, как от боли, и зажал уши ладонями. Проснулся Поляков, сел, потер глаза пальцами. Его светлые волосы были всклокочены, а рыхловатое лицо припухло от сна и выпитого накануне.
- Пойдем на Ленивку, - сказал Поляков.
- Пойдем, - сказал Клоун и кисло улыбнулся.
Волович встал с кровати, накинул на узкие плечи пиджак и спустился со сцены в зал. Подойдя к режиссерскому столику, Волович зажег на нем настольную лампу, нащупал в кармане пиджака сигареты и, закурив, сел.
- На сегодня достаточно, - сказал, кашлянул, посмотрел на часы.
В верхнем фойе поблескивал паркет и стояли кресла в белых чехлах. Парийский сидел в одном из кресел и покуривал. Поляков, держа в руках гитару, подошел к нему, спросил:
- Ты завтра дежуришь?
- Да. А что? - белый тонкий палец прижал мостик очков к переносице.
- Сестру хотел показать.
Парийский в знак согласия кивнул и, увидев выходящего из зала Воловича, встал. Следом за Воловичем вышли Инна, Алик и Клоун.
Алик, почесав в задумчивости крючковатый нос, спросил у Парийского:
- Юраш, ну что, я сегодня заберу телек?
- Давно пора, - сказал Парийский, спускаясь по мраморной лестнице клуба к фойе, где была раздевалка.
Волович шел с Инной и о чем-то шептался. Клоун снял с вешалки шубу Инны и предложил ей одеться. Когда их глаза встретились, Клоун покраснел.
Когда вышли на улицу, шел легкий снежок, было темно, фонари горели тускло. По набережной пробегали редкие машины.
- Мы пройдемся до Балчуга, - сказал Волович, беря Инну под руку.
- Я с вами, - сказал Поляков, держа зачехленную гитару на плече, как полено.
- Привет! - сказал Парийский.
- Привет! - сказал Волович, поднимая воротник демисезонного пальто.
У трамвайной остановки брусчатка мостовой поблескивала, как чешуя свежемороженой рыбы. Парийский поскользнулся, чуть не упал, но его поддержал за локоть Клоун, на котором была короткая куртка, и он зяб в ней. Алик курил и смотрел задумчивым взглядом в сторону метро “Новокузнецкая”, откуда ждали трамвая.
Парийский надел кожаные перчатки, которые были великоваты и кончики пальцев которых были загнуты, как воровские отмычки.
Вздохнув, Парийский сказал:
- Волович предложил подхалтурить в одной программе. Он делает какую-то муру в своей редакции. Я отказался. Вернее, принял это сообщение, как говорится, к сведению, не более. Тот период, когда я мог халтурить, миновал. Мне сорок лет. Что же из этого следует? То, что актерство - это замыкание на себе. И я замкнулся. Смотрю на окружающих и вижу, что они бегут от себя - вовне. Я же наоборот - извне давно уже иду в себя, пропустив внешний мир через свою душу. Только в этом случае можно чего-то достичь. Другого пути нет. И в этом отношении я превращаюсь в замкнутого, неинтересного для других индивида, живущего от времени до времени в поисках вдохновения.
Белый глаз трамвая вынырнул из-за деревьев, припорошенных снегом.
- Ты прав, - сказал Клоун, ежась в своей осенней куртке. - Прекрасно создавать нечто новое, совершенно свободно, без всякого образца!
Вагон был пуст и ярко освещен лампами дневного света.
- День на колесах в туннеле ночи! - громко сказал Алик.
Парийский опустился на красное сиденье, Алик и Клоун встали рядом, держась за поручни. Кроличья шапка, облепленная снегом, была глубоко надета на глаза Парийского, так что даже очки пришлось снять. Глаза Парийского, бледно-голубые, улыбнулись.
- Покровка еще торгует! - произнес Парийский.
Клоун провел покрасневшей рукой по заснеженным густым волосам (он ходил без шапки) и, вздохнув, сказал:
- Я пустой.
- У меня тридцать три копейки, - тоже с долей грусти сказал Алик и покосился на руку Парийского, которая полезла в карман.
- Сегодня за аборт Зинка полтинник отдала, - сказал Парийский и извлек из бумажника красненькую бумажку.
У Яузских ворот он вышел, а Клоун с Аликом поехали до дежурного магазина у Покровских ворот.
Выйдя из трамвая, Парийский пошел переулком к дому, который располагался в коротком Тессинском переулке, у Яузы.
Через некоторое время по черным строчкам его следов шли Алик и Клоун, достаточно быстро отоварившиеся.
- Купили бы хоть сырок зажевать! - с досадой в голосе сказал Парийский. - У меня ничего нет.
- Картошка есть? - спросил Клоун, выставляя на стол портвейна четыре бутылки - по 2 р. 20 к. и три бутылки жигулевского пива. - Жалко деньги на закуску тратить. Смотри, отличный портвейн! И пивко на утро!
- Ну, Витек! - усмехнулся Парийский, стаскивая галстук с шеи. - Рационалистичный ты человечек!
- Просто знаю, что нужно брать больше, - рассудительно ответил Клоун. - Все закроется, куда бежать. А мы хорошенько посидим, без затей.
- Чего там, конечно, - поддержал Алик.
На кухне стоял большой квадратный стол, покрытый выцветшей клеенкой. Тут же за полиэтиленовой занавеской была ванна. На газовой плите стояла сковорода с застывшим на дне жиром.
- Я никогда не мою, - сказал Парийский, садясь к столу и принимаясь открывать бутылку. - Сразу можно жарить.
Алик и Клоун в две руки быстро начистили картошки, нарезали ее на раскаленную сковороду.
Ни с кем не чокаясь, Парийский медленно выцедил стакан портвейна, облизал губы и сказал:
- Как говорил Пиранделло, жизнь надо или прожить, или в книгу вложить!
Выпили и “кашевары”.
Алик улыбнулся, стягивая зубами горячие ломтики жареной картошки с вилки, сказал:
- Вчера бродил в Замоскворечье. Зашел во дворик, где родился Островский, и понял, что все его пьесы про деньги!
- Открытие, достойное дурака, - беззлобно сказал Парийский, откидываясь к спинке стула. - Островский писал не про деньги, а про нас. Это надо понимать! - подумав, Парийский обратился к Клоуну: - Витек, давай, спой!
Клоун не заставил себя долго ждать. Он встал, опустил руки по швам, скосил глаза к переносице и голосом кастрата завопил:
- Выступает солист ансамбля песни и пляски имени Бориса Александрова Иван Букреев! “На солнечной поляночке”!
Предвкушая удовольствие, Парийский улыбнулся, поправил очки и сложил руки на груди.
На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь...
Клоун пел форсированным тенором, точно попадая в тон, который набил оскомину исполнителями армейского ансамбля.
Между столом и ванной стоял телевизор “Темп”, который давно не работал и который использовали вместо стула. Алик сидел на этом телевизоре и похохатывал. Когда Клоун кончил и сел к столу, Алик, смахнув слезы, сказал:
- Прекрасно отражен идиотизм нашего времени. Мне, как и тебе, Юраш, - обратился он к Парийскому, - сорок лет, и ничего, кроме идиотизма, я не видел. Когда учился в архитектурном, были какие-то мечты. А теперь, - он махнул рукой, - одна студия и осталась. И та гибнет на корню. Вернее, наш модернизм будет зарублен на корню. Ты говоришь, что время пишет набело и что играть нужно только экспромты. Может быть, может быть. Но я уже ничего не понимаю. Мой мозг съедает питье. А без питья я совсем опухну в своей архитектурно-планировочной мастерской. Да что говорить, вы все сами видите... Маленькую девочку лаская, от обид в грозящий лифт! - несуразицей закончил Алик, налил, посмотрел на желтоватую жидкость и выпил.
Парийский угрюмо посмотрел на Алика и пошел в комнату, где стояла солдатская койка, покрытая серым одеялом с двумя белыми полосами на нем в ногах. Вдоль стены высился самодельный стеллаж с книгами. На письменном столе стояла пишущая машинка “Эрика” с заряженными чистыми, проложенными копиркой листами бумаги. Парийский снял с полки хорошо переплетенный машинописный том Гумилева, вернулся в кухню, нашел, пошелестев страницами, нужное и, чмокнув губами, прочитал:
Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы.
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня.
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня...
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон...
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала.
Где же теперь твой голос и тело?
Может ли быть, чтобы ты умерла?
Как ты стонала в своей светлице.
Я же напудренною косой
Шел представляться императрице
И не увиделся вновь с тобой.
Понял теперь я: наша свобода -
Только оттуда бьющий свет.
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет...
- У меня такое впечатление, что мы живем в другой реальности, - сказал Алик.
- Кто-то уже об этом говорил, - сказал Клоун. - Наверно, Иван Букреев. Глубина интеллекта...
- Мы - как река, - сказал Алик. - Нас сковали гранитные берега, но мы течем сами по себе.
- Точно сказано, - воскликнул Парийский, - точно! - вскочил и побежал к машинке “Эрика”.
Послышалось ее суховатое щелканье, по бумаге побежал текст:
“Алик сидел на телевизоре.
Алик: Мы - как река. Нас сковали гранитные берега, но мы течем сами по себе.
Парийский: Иногда Алик говорит умные вещи. А ведь он родился в тюрьме. Да, мать-алкоголичка родила его в тюрьме. Отец у Алика тоже был алкоголиком. И мне кажется, если бы не наши ребята, в том числе я, то Алик бы давно уже спился. С детства он ходил ко мне, читал мои книги, играл со мною в шахматы, занимался в кружке изобразительном в доме пионеров. Он шел по моему следу и выстоял. Больше того, окончил архитектурный институт...
Алик: Чтобы проектировать Бескудниковский бульвар. Одно название - Бескудниковский - меня страшит. В этом названии слышится что-то беспардонное, хамское, бандитское... Когда я слышу это название, то вижу желтые бараки, пьяные рожи, поножовщину... Я не виноват в этом! Не виноват!
Парийский: В чем не виноват?
Алик: В том, что напроектировал пятиэтажных бараков! Серость! Иногородние живут! Москвичей нет! Культуры нет! Вся Москва - это Бескудниково!”
- Юраш, кончай стучать! - сказал Алик, поднялся с телевизора и пошел в комнату.
Следом пошел Клоун. Алик заглянул через плечо Парийского в текст.
- “Москва - это Бескудниково!” - прочитал он и усмехнулся. - Неплохо.
- Я же говорю, что пьеса пишется экспромтом и набело. Более того, лучшая пьеса та, которая не имеет текста. Волович, кажется, это начал понимать.
Алик слушал Парийского, глядя в одну точку, серьезно, покачивая головой, глаза его поблескивали, и он изредка бормотал:
- Возможно. Возможно. Возможно...
У пишущей машинки на столе горела яркая лампа. Трехрожковая же люстра горела тускло, и поэтому свет настольной лампы резал глаза. Алик зажмурился, затем сказал:
- Вся эта наша пьеса - лажа! Дурака валяем от нечего делать! А таланту - с гулькин хвост. Вот и пыжимся на уровень гениальности! Кругом серость, и мы - серость, и все люди - серость, потому что живут вслепую! Никто ничего не знает. Отвлекаемся разными химерами: работой, театром, телевизором! Серость, серьезная серость. Главное ведь, посудите, каждый знает, что подохнет, ан нет, нос задирает, мол, вкладывает свою лепту в общее дело! Что это за дело? Никак не пойму! Кто меня спрашивал, чтоб мне родиться на свет? Никто не спрашивал! Легли в постель предки и сотворили меня самым примитивнейшим способом, даже противно! Ну, ладно, родился, въехал, так сказать, в общество человеков, и что же я вижу? Серость, серость, серость. Чем тупее, наглее тип, тем он выше продирается и еще ссылается на народ! Что это такое за дубина - народ? Продукт слепого процесса! Не более того. Скотоподобие. Рождаемся зверями, скотами. Путь от скота до человека духовного - огромен. Я хочу проделать этот путь, но серость мешает, среда заедает! Буду говорить штампами, давно известными, потому что это давно известное никому, как выясняется, не известно. Я банален, как продукт слепого процесса! Мне жрать нужно и, чтобы не подохнуть от безликого скотоподобия, пить вино. Открывать себя иным мирам.
- Это в пьесу не пойдет, потому что на самом деле банально! Да, Алик, говоришь ты одними общими местами! - проговорил Парийский тоном человека, вполне уверенного в том, что в этом мире нет необходимости произносить банальности, пусть и правильные, - все равно, мол, толку никакого не будет.
Алик как-то равнодушно махнул рукой, вышел на кухню, налил вина и выпил. Утерев рот рукавом, воскликнул:
- Спой, Витек, ублажи душу банального человека! Клоун встал у плиты, подбоченился, выставил ногу вперед и начал:
- Выступает солист ансамбля песни и пляски имени Александрова Борис Букреев!
Парийский прервал:
- Что он у тебя то Иван, то Борис!
- Я сам не знаю, - сказал Клоун и запел:
Соловьи, соловьи,
Не тревожьте солдат...
Он пел тем высоким, пронзительным голосом, каковым, собственно, и поют солисты ансамбля пляски. При этом лицо Клоуна сияло радостью, глаза горели. Он пел и вытягивал шею, как будто собирался взлететь, для пущей убедительности этого намерения помахивал руками.
- Который час? - спросил Парийский, поправляя очки.
- Черт его знает! - отозвался Алик.
Парийский налил вина Клоуну, предложил:
- Выпьем за тебя, здорово веселишь!
- Нет, я больше не буду, - сказал с улыбкой Клоун и, подумав, продолжил: - И тебе, Юраш, не надо. Тебе сорок лет, и ты пьешь почти что каждый день! Ну, ладно, я мальчишка! Я и прикладываюсь за компанию, а так бы и не стал. Когда один - не тянет, понимаешь. Мы теряем время! Давно бы пьесу набабахали. С вином же - тянем ее, тянем, и толку пшик. Алик прав, наша пьеса - лажа, хотя само слово “лажа” мне не нравится. Она не получается потому, что ты механически переносишь нашу жизнь на сцену. А механический перенос не годится, потому что, на мой взгляд, жизнь и сцена - совершенно разные вещи. Ну, кому интересно видеть и знать, что ты уже почти что алкоголик!
- Я алкоголик?! - обиженно воскликнул Парийский и побледнел. - Вот уж от кого не ожидал, так от тебя, Витек! - он покачал головой и отвернулся к окну.
Но Клоун не обратил внимания на это замечание. Судя по взволнованному виду, он и не думал останавливаться.
- Типичный алкоголик, клянящий судьбу! Знаешь, мне противно иногда бывает тебя видеть: маленький, тщедушный, бледный, дрожащий, а туда же - философствовать, пьесы с листа играть! Противно. И на тебя, Алик, смотреть противно, - Клоун отошел к раковине, в которой валялась неубранная шелуха от картошки. - Ты, как щенок на поводке, за Парийским ходишь. - Клоун включил воду, подставил под струю руку и затем провел влажной ладонью по лицу и волосам. - Какая-то бессмыслица. Но в банальностях Алика больше проку, чем в твоих оригинальностях. Я сам есть продукт серости и никогда не буду это выносить на сцену, потому что в этой серости не только нет никакой загадки, там нет даже того, что мы привыкли называть народной мудростью. Если мудрость в том, чтобы жрать, бить морды и спать, то увольте меня от этой мудрости. Свернуть шеи мыслящим людям - это еще не значит устроить общество совершенно. Я вот сам учусь у тебя, прошу ночлега, потому что я - из самой гущи серой массы. У тебя, - Клоун обратился к Парийскому, - хоть дед был священником, отец учителем, а у меня - неграмотные, страшные, серые люди. Что их образ жизни? И мать и отец из деревни. А что такое деревни их? У отца изба топилась по-черному - дым в потолок. Ходили в онучах. Книг никогда не читали и гордились этим. Ходит на завод, вечером храпит после четвертинки. Мать толстая, как свиноматка, двух слов связать не может. Газету прочитать не может! А соседке волосы вырывает вполне успешно за то, что та существует в коммуналке, рядом. Для чего живут? Мне стыдно, что у меня такие родители. Но что мне делать? Я плоть от их плоти, и никуда мне не деться! Они же в Москву протырились через шахту метрополитена! Значит, доброе дело все-таки сделали, и я родился в Москве. И, знаете, прямо-таки дорвался до книг. С каким-то мщением за всю безграмотную серость предков вгрызаюсь в эти книги, потому что хочу многое знать, обогащаться знанием, быть культурным, с себя положить начало интеллигентности рода!
- Ну и клади, - вяло сказал Парийский, - но зачем же другим в душу плевать? Ну, какой я алкоголик? Я пью от тоски по совершенству, которого не вижу кругом. Алкоголик... Да я простой бытовой пьяница...
- Я тоже не алкоголик! - поддержал Алик, посапывая носом. - Молод еще старших-то поучать! Он из крестьян, видите ли! Ну и что! А я из уголовников! В тюрьме же мать меня родила и без моего согласия, повторяю!
- Это он от молодости бунтует, - сказал Парийский. - Посмотрим, как он лет через десять - пятнадцать запоет. - И, оглядев Клоуна с ног до головы, добавил: - Есть все шансы стать патентованным алкоголиком. Тем более плохая наследственность - в деревнях одни алкоголики и жили!
Клоун молча подошел к столу, сел на стул.
- Давайте говорить только о себе, - сказал он и принялся развивать мысль дальше: - Да, только о себе. Обрыдло слышать эти клише: “Как и весь советский народ, одобряя и поддерживая...”. Я, например, не одобряю это и не поддерживаю, когда от моего имени, как от малой части народа, что-то там пытаются оправдать...
Парийский снял очки, протер, сказал:
- Скучно мыслишь. Сам нигде не работаешь, из армии комиссовался... Тунеядец, одним словом.
- Я в ГИТИС поступать буду...
Парийский на это только махнул рукой:
- Кому ты там нужен!
- Спой лучше, Витек, - сказал Алик.
- Не буду.
- Обиделся, - сказал Парийский.
- Ничего я не обиделся.
- Вижу, что обиделся... Спой.
Клоун брезгливо поморщился, о чем-то думая про себя, затем, искусственно оживившись, звонко запел:
На солнечной поляночке...
Алик с Парийским чокнулись стаканами, выпили и заулыбались.
- Нет, ты полностью, - сказал Парийский, - с объявлением.
Преодолевая себя, Клоун воскликнул:
- Выступает солист ансамбля песни и пляски имени Бориса Александрова Иван Букреев. “На солнечной поляночке”. И с игривым напряжением запел:
На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь...
- Очень хорошо, очень хорошо! - потер руки Парийский, медленно поднялся и, покачиваясь, побрел в комнату к солдатской койке.
Когда он заснул, Алик тихо сказал Клоуну:
- Зря ты на него напал. Он отличный парень.
Клоун пожал плечами, промолчал.
- Отли-ичны-ый па-рень! - чуть громче повторил Алик. Было видно, что он начал хмелеть. - О-отличны-ый! - повторил он.
На лице у Алика было торжествующее выражение, словно он этим словом “отличный” что-то доказал и словно радовался, что получилось точно так, как он предполагал.
- Частями, - сказал Клоун, глядя на лицо Алика, на котором лежали густые тени под глазами.
- О-отличны-ый.
- Да и черт с вами! - вспылил Клоун и выпил целый стакан. - И я такой же отличный!
Алик ухмыльнулся и положил руку на плечо Клоуна.
- Зна-аешь, критиковать дру-угих мы мастаки... А бревна в сво-оем глазу не видим! Во-от! Это тебе автор проекта Бескудникова говорит. Архитектор высшего класса, которого за это Па-аскуд-никово жи-ивьем в землю закапывать мо-ожно!
Клоун вздохнул, принес из темной комнаты матрац и, расстелив его в комнате у стеллажа, лег. Алик погасил в комнате свет, прикрыл дверь. Слышно было, как он гремел стаканами, вздыхал, сидя за кухонным столом. Сквозь щель в комнату бил узкий луч света и падал на пол возле лежащего Клоуна. Клоун не мог сразу заснуть, думал о будущем, улыбался в темноте и представлял, как он, будучи уже знаменитым актером, будет выходить на сцену, играть в какой-нибудь превосходной пьесе, которой еще нет на свете, но непременно она - эта пьеса - будет к тому времени написана: пьеса мудрая, с философской глубиной в каждой фразе, с энергичным действием и трагичным финалом.
Клоун протянул руку к лучу и заснул с улыбкой на лице. Утром его разбудил Алик. Собственно, утра еще не было. Пять часов.
- Голова гудит, - сказал Алик. Чем бы похмелиться?
- Иди ты к черту! - сказал Клоун, поворачиваясь на другой бок.
Скрипнула сетка кровати.
- Алик, дай водички попить, - стонущим голосом попросил Парийский.
К восьми Парийский был одет и дрожащей рукой бросал таблетки в рот.
- Фу, - вздыхал он. - Как алкоголик!
- Ребята, дайте подремать, - сказал Клоун, зевая.
- Я на работу не пойду, - сказал Алик. - Совру, что трубу паровую прорвало.
- Я бы тоже соврал, - вздохнул Парийский, надевая шапку. - Но сегодня эксперимент.
- Юраш, оставь червончик, а? - попросил Алик, смущенно отводя глаза в сторону.
- Придешь вчерась, получишь мукой! - с напускным раздражением бросил Парийский, сверкнул на него очками так, как будто впервые видел, и пошел в клинику.
Клоун умывался, расчесывал свои длинные густые волосы. Настроение у него было неважное. Он думал о том, что нужно устраиваться работать, но неинтересная работа пугала его, о том, что нужно показаться дома, но как вспоминал пятнадцатиметровую комнатку в бараке, пьяного отца и тупоумную мать, желание это само по себе отпадало. Клоуну было стыдно за вчерашнюю речь о родителях, потому что, думал он теперь, какими бы они ни были - они все-таки родители, и с ними нужно поддерживать добрые отношения. Пожалуй, нужно к ним съездить.
Когда Клоун уехал, Алик лег на солдатскую койку и проспал до прихода Парийского. Широко зевая, Алик спросил:
- Принес чего-нибудь?
Парийский хмыкнул неопределенно, нагнулся и достал из-под кровати никелированную ванночку с гинекологическими инструментами, блеснувшими в неярком свете трехрожковой люстры, включаемой Парийским и днем и вечером в связи с тем, что зарешеченное окно было маленькое и дом был старинный, маленький, а перед, окнами чернел частокол деревьев, зимой еще более или менее пропускавших кое-какой свет, а уж летом - тьму зеленую хранивший.
- Прояви выдержку, - наконец с улыбкой сказал Парийский. - Сейчас одна на аборт придет. Давай-ка быстренько подготовимся. Ты мне проассистируешь!
Алик сразу же одним махом вскочил с койки и принялся за дело: налил воды в никелированную ванночку с инструментами и поставил ее на плиту кипятиться. Парийский тем временем готовил “операционную”, смежную комнату, в которую дверь вела сразу из прихожей. Ход в ту комнату прежде был и из комнаты Парийского, дверь сохранилась, но теперь там стоял стеллаж, заставленный книгами.
И дверь была забита. Разведенная жена жила у родственницы.
- Еле провел сегодня эксперимент, - сказал Парийский, доставая из портфеля белый халат и надевая его. - Колотун бьет, а мне зонд в сердце больной заталкивать. Ну, хорошо, Тамара грамм пятьдесят спиртику поднесла. Оклемался. Рука не дрогнула.
Алик что-то промычал в ответ из-под холодной воды: он освежал голову.
- Дал бы мне пятьдесят грамм, если есть, - сказал он.
Подумав, Парийский сделал лицо чрезвычайно серьезным, как подобает врачу перед операцией, затем извлек из портфеля бутылку водки, откупорил зубами и, подняв стакан до уровня глаз, нацедил в него ровно пятьдесят граммов.
- Выспался? - спросил он, когда Алик махом выпил.
- Да... Очень, - сказал Алик и зевнул. - На работу не пошел. Сплю не вовремя, питаюсь плохо, каждый день пью... не здорово все это. Прежде все куда-то спешил, горел, носился с проектами... Потом увидел, что никому не нужны мои архитектурные старания. Никому. Нет частной инициативы, все запихнуто в центрифугу тоталитаризма... Нехорошо! Клоун, по-моему, прав, спиваемся мы, Юраша! Вернее, уже спились, возврата назад нет. Я по себе это чувствую. Как чуть трезв, тоска заедает. Все опротивным кажется. Именно опротивным. Буду ваять новые слова! А выпьешь, так все сглаживается, как будто плохонькую картину лаком покрываешь, и - ничего, смотрится.
Вдруг на глазах Алика показались слезы.
- Ладно тебе, - сказал Парийский, вздыхая.
Алик уставился заплаканными глазами в окно, на черный лес деревьев.
- Обидно, Юраш, - продолжил он. - Я ведь до чего дошел, на женщин не смотрю, тебе ассистирую. А никакого чувства не вспыхивает. Вялый я стал. Это в сорок-то лет!
В шкафчике над раковиной Парийский нащупал нашатырный спирт, открыл, понюхал едкий запах.
- Что ж делать, - вздохнул Парийский. - Наследственная патология: мать алкоголичка, отец алкоголик. Родился в тюрьме.
- Да, в тюрьме, - подтвердил Алик.
- В общем, плохи наши с тобой дела, - сказал Парийский, - поэтому грустить нам не следует. Сейчас придет бабенка, абортируем ее и вздрогнем! Ты бы хоть чайку поставил, - сказал он Алику.
- Я искал, не нашел, чаю нет.
- У меня пачка в письменном столе, в углу.
Алик пошел в комнату.
Раздался звонок в дверь. Парийский пошел открывать. Послышался женский голос, усилился у двери в кухню и затих в дальней комнате.
На плите кипели инструменты. Алик, заварив чай, снял инструменты с огня, слил воду в раковину, наполнив кухню туманом, и отправился с ними в “операционную”.
Через некоторое время он вернулся, воровато оглянулся и налил себе треть стакана водки. Только поднес к губам, как раздался звонок в дверь. Подумав, Алик все же выпил, спрятал бутылку под стол и пошел открывать.
Оказалось, приехал Клоун. Он ежился в своей короткой куртке, был красен с мороза. Раздевшись, Клоун прошел в кухню и сел к столу.
- От тебя приятно пахнет водкой, - сказал он Алику и, помедлив, вытащил из внутреннего кармана старенького пиджака бутылку. Это тоже была водка. Поставив бутылку на стол, Клоун сказал: - Мать червонец дала. Жалеет она меня. Приехал, вошел в коридор, а она моет пол. Чулки коричневые ниже колен спадают, платье какое-то драное, волосы седые. Вот, говорит, подработала, на тебе, - и достает с груди, из-под лифчика, десяточку, поешь хоть и сигаретки купишь. Так это сказала - “сигаретки”, что я чуть не разрыдался. Вошли в комнату, а мне противно и за них, и за себя. Как в тюрьму пришел. Тоска в комнате, хоть вой. Две кровати с никелированными спинками, какие-то допотопные половики над кроватями прибиты вместо ковров, на столе - сковорода с гречневой кашей. Чуть меня не вырвало. Червонец в зубы и - бежать. Взял бутылку, и на душе легче стало. Думаю, сейчас приеду, там Юраша, Алик! Свои, хорошо. Можно философствовать, читать стихи, быть самим собой. Знаешь, я с матерью чужим себя чувствую. Как иностранец, на разных языках говорим: я ее не понимаю, она - меня. Об отце и речи не идет - каждый день пьяный с завода приходит. Обычных слов не знает. Однажды спрашивает: “По чему трамвай ездиет?” Забыл он слово “рельсы”. Понимаешь? Я ему подсказал, а он говорит “по рейсам”. Да не по “рейсам”, говорю, а по рельсам. Он - не понимаю, говорит, что еще за “рейсы” такие. Коверкают слова так, что страшно становится! Ну их к черту, плебеев!
Проговорив столь длинную речь, Клоун взволнованно встал и заходил из угла в угол. Алик сочувственно смотрел на него, затем вытащил из-под стола початую бутылку, налил Клоуну и себе и сказал:
- Не бунтуй, привыкай, привы-ыкнешь!
- Ну, вот, право...
Выпили без закуски. Клоун поморщился, сказал:
- Алик, сходил бы зажевать чего взял. А то я так намерзся, в Перово-то таскаться. Трамвай двадцать минут ждал.
- Я пустой, - сказал Алик.
Клоун покопался в карманах, сунул Алику трояк, затем, подумав, добавил еще пару рублей.
- Возьми еще красенького, что ли, полакироваться, чтоб уж не бегать больше!
Алик оживленно сунул деньги в брюки и, накинув в прихожей, темной и тесной, свой полушубок, помчался в магазин.
В дверях показался Парийский. Он был бледен.
- Никак кровотечение остановить не могу, - сказал он растерянно и развел руками: - Пойдем, поможешь...
Клоун неопределенно пожал плечами и нехотя пошел с Парийским в “операционную”.
На квадратном столе, покрытом выцветшей клетчатой клеенкой, возле бутылки водки появился черный жирный таракан, пошевелил усами, словно принюхиваясь, затем быстро отбежал к краю стола, у окна, круто развернулся, словно призывая кого-то, и посеменил к хлебным крошкам, оставшимся со вчерашнего дня. Следом на столе появились сотоварищи прусака, штук пять упитанных тараканов, гуськом направились к крошкам.
В это время из норы под раковиной выскочила остроносая мышь, принюхалась, ловко взобралась на плиту, а там в незакрытую сковороду, где стыли остатки вчерашней жареной картошки, и принялась быстро и жадно есть.
Когда послышался голос Парийского: “...транквилизаторов наглотаешься, потом на водку хорошо ложится...” - кухня мигом опустела: тараканы - в щели в полу, мышь - в норку под раковиной.
- Ну, хорошо, остановили, - сказал Парийский, принимаясь мыть руки под краном. - Я даже испугался.
Клоун смущенно посмотрел в окно.
- Противно, - сказал он.- Копаться в этом... А она красивая... И фигура...
- Полновата... Такие бедра! - сказал с улыбкой Парийский.
- Я люблю такие бедра, - кашлянув и покраснев, сознался Клоун. - Ты меня поражаешь спокойствием, Юраша! А я стоял в каком-то любовном экстазе!
Парийский вытер руки о полу халата, снял очки, протер их другой полой халата, надел на нос и, пристально вглядевшись в лицо Клоуна, сказал:
- Так, влюбился? Вижу - влюбился!
- Ты обедал в клинике? - поспешно сменил тему Клоун.
- Нет, не обедал.
- Так вот кстати и пообедаем. Я Алика послал за закусоном.
- Вообще, надо сказать, я горячего дней десять не ел, - сказал Парийский обиженным тоном. - Да и аппетиту как-то нет.
Внезапно на кухне погас свет. Хотя на улице был день, зимний день, день солнечный, в зарешеченное окно слабо лился серенький свет.
- Всю жизнь со светом живу! - возмутился Парийский. - И какой дурак насажал под окнами деревьев!
- Вырубим! - воскликнул Клоун. - Вон Алик придет, и вырубим с ним!
- У меня топора нет, - сказал Парийский. - Да и соседи со второго этажа завопят. Им что, к ним солнце попадает!
- Пила есть?
- Пила должна быть, в сортире посмотри.
Клоун сходил в уборную и через некоторое время вернулся в кухню с большой двуручной пилой, тупой и ржавой.
- Напильничек бы. Поточить, - сказал он, трогая пальцем крупные зубья пилы.
- Посмотри в нижнем ящике письменного стола, - сказал Парийский, снимая халат.
Когда вернулся Алик, Клоун сидел на телевизоре с зажатой между коленями пилой и водил по зубьям трехгранным личным напильником: взжих-взжих-взжих. Пила гудела.
Алик удовлетворенно потер свой крючковатый красный нос, крякнул от удовольствия и выставил на стол две большие бутылки вермута.
Клоун перестал водить напильником по пиле, удивленно уставился на Алика, спросил с досадой:
- А закусон где?
Алик выдержал паузу с улыбкой на покрасневшем от мороза лице, затем извлек из кармана, сырок, плавленный, в серебристой обертке, за 15 копеек, и торжественно произнес:
- Вот он, закусон!
Парийский рассмеялся, Клоун огорченно вздохнул и продолжил точку пилы: взжих-взжих-взжих.
- Грей картошку! - наконец сказал он.
Алик чиркнул спичкой, включил газ под сковородой с холодной картошкой. Из дальней комнаты послышался женский голос:
- Юрий Владимирович, мне можно уже уходить?
Парийский спросил:
- Который час?
Алик принес громко стучащий будильник из комнаты. Поставил на стол, циферблатом к Парийскому.
- Семь минут четвертого, - проговорил Парийский и, подумав, встал из-за стола и пошел к пациентке.
Клоун поспешно отложил пилу и пошел следом. Алик шевелил алюминиевой ложкой шипящую на сковороде картошку, затем, вглядевшись в угол возле ванны, обнаружил там луковицу, поднял ее, почистил и порезал к картошке. Запахло жареным луком.
Вернулся Парийский с деньгами в руках. Он шелестел, пересчитывая, разноцветными бумажками.
- Пятьдесят? - спросил Алик.
- Семьдесят, - ответил сосредоточенный Парийский. - За сложность. Я ее предупреждал. Как видишь, согласилась.
- Жить всем надо! - усмехнулся Алик, продолжая шевелить картошку.
В кухню влетел Клоун, налил полстакана водки, махом выпил, выхватил у Алика ложку, подцепил жареной картошки и, обжигая рот, закусил.
- Вкусно, - сказал он. - Я провожу Ларису!
Парийский, усмехаясь, засунул деньги в бумажник и сел к столу.
- Надо б лампочку ввернуть, - сказал он, щурясь в полумраке кухни.
- Я быстро, провожу и назад! - вскричал Клоун и исчез.
Алик бросил деревянный кружок на стол и поставил на него горячую сковороду.
В прихожей зазвонил телефон. Парийский лениво поднялся, пошел к трубке. Послышалось его односложное:
- Дуй!
- Кто там? - спросил Алик, наливая себе и Парийскому.
- Поляков.
Выпив, друзья навалились на картошку и быстро съели ее. Без хлеба.
- Эх, придется заначку доставать, - сказал Парийский и пошел в прихожую. Вернулся он с банкой баклажанной икры. - Открывай, Алик! Аппетит пошел.
За окнами совсем стемнело, когда пришел Поляков. Свет в кухню падал из комнаты, от трехрожковой люстры. Желтая трапеция этого света лежала на столе. Парийский сидел спиной к двери из комнаты, поэтому его лицо было в тени, а лицо Алика с крючковатым носом было освещено этим желтым светом и казалось восковым, с лиловыми кругами под глазами.
Поляков тут же выкрутил лампочку из настольной лампы и, встав на стул, ввинтил вверх. Кухня осветилась и сразу же уменьшилась в размерах.
- Свет крадет пространство! - тут же заметил Алик.
- И не говори, - сказал Поляков, присаживаясь к столу.
Алик убрал пустую бутылку под стол, открыл вилкой другую, налил Полякову. Выпили. Поляков осторожно развернул сырок и отщипнул пальцами уголок белой массы.
- Как мне все надоело! - вдруг воскликнул Поляков, и на его широком рыхловатом лице выразилась досада. - Юраш, ну ты бы смог жить с недоделанной, а? Ведь договорился, что повезу ее сегодня к тебе, а она вздумала за хлебом пойти. Ну, пошла, курва, и пять часов ходила! Я отпросился с работы, сидел как дурак, ждал ее, а она! Сам знаешь, как она ходит! - Поляков вскочил из-за стола, скорчился, перекособочился, высунул язык, скосил глаза и сделал два спотыкающихся шага, таких, которые характерны для больных полиомиелитом. - Упала где-то, поскользнулась, не могла подняться, никто не поднимал... В общем, черт ее поймет! Пришла окоченевшая, синяя. Мать в слезы. Я психанул, шапку в руки. Как так жить дальше! Все в одной комнате. Она же больная, а на очередь с трудом поставили, говорят, года через три дадут квартиру. Денег не хватает: мать шестьдесят рублей получает, и я семьдесят!
Парийский вздохнул, сказал:
- Знакомо. Социальный портрет выходцев из деревни.
- А мне хочется сказать вам что-нибудь приятное, веселое!
Поляков достал расческу и принялся причесывать свои белые мягкие волосы. Дунув на расческу и убирая ее в карман, подмигнул Алику и сказал:
- Скинемся?
- Чего скидываться. Полбутылки водки еще осталось да пара бутылок вермута...
- Не, я вермут не буду! - сказал Поляков и выложил на стол мятый рубль.
Парийский посопел носом, подумал, затем накрыл этот рубль червонцем и сказал:
- Тебе и бежать... Да-с...
- Я не против! - улыбнулся Поляков, завидев красненькую.
- Только возьми чего-нибудь поесть, - сказал Парийский.
Раздался звонок в дверь. Поляков, готовый идти в магазин, столкнулся с Клоуном.
Когда Клоун разделся и сел к столу, Парийский радостно потер руки, уютно привалился к спинке стула и сказал:
- Витек, давай, спой!
Клоун был в хорошем расположении духа, с лица не сходила улыбка. Он быстро выпил, закусил баклажанной икрой, встал, подбоченился, выбросил руку вперед и воскликнул:
- Выступает солист ансамбля песни и пляски имени Бориса Александрова Иван Букреев. “На солнечной поляночке”!
Парийский даже причмокнул губами. У Алика заблестели глаза от предвкушения удовольствия.
Клоун грянул:
На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь,
Парнишка на тальяночке
Играет про любовь.
Про то, как ночи жаркие
С подружкой проводил,
Какие полушалки ей
Красивые дарил...
Парийский с Аликом не выдержали, вскочили из-за стола и выстроились в линию рядом с Клоуном, выпятив по-армейски груди. Все дружно грянули припев:
Играй, играй, рассказывай,
Тальяночка, сама
О том, как черноглазая
Свела с ума!
Хоровое пение прервал звонок в дверь, Парийский впустил Полякова и... Воловича с Инной.
- Знаменитая сцена - не ждали! - входя на кухню, громко и в нос, почти что гнусаво, проговорил долговязый Волович. Он всегда говорил таким голосом: высоким и гнусавым. С рождения.
Инна была в модных очках. Лицо ее было сильно накрашено.
Алик помог снять Инне шубу. Поляков выставил на стол три бутылки сухого и водку.
- А пожевать? - огорченно спросил Парийский.
- Закусывать аморально! - сказал Волович.
Поляков бросил на стол три плавленных сырка, сказал:
- Думал-думал и... чтобы не бегать, взял по полной программе!
Когда выпили, в комнате стало как будто светлее.
- Что такое морально, аморально? - проговорил Алик.
В связи с отсутствием места Инна сидела у Воловича на коленях.
- У нас есть страстное желание жить, - задумчиво заговорил Клоун. - Есть желание продолжать жизнь, и есть страх перед уничтожением этой жизни. Моральное, следовательно, заключается в том, что служит сохранению и развитию жизни. Аморальное же уничтожает жизнь или препятствует ей. Короче, моральное - это добро. Аморальное - зло.
- Умно! - усмехнулся Волович и выпил сухое вино, смешанное с водкой.
Клоун несколько смутился от замечания Воловича, но спиртное действовало растормаживающе на психику, и Клоун спокойно продолжил:
- Фактически можно все, что считается добрым в обычной нравственной оценке отношения человека к человеку, свести к материальному и духовному сохранению и развитию человеческой жизни и к стремлению придать ей высшую ценность.
Поляков вскинул удивленный взгляд на Клоуна, как бы поражаясь, что тот может так рассуждать, и выдохнул:
- Хорошо сказал: высшую ценность! Хорошо...
Клоун продолжил развивать мысль:
- И наоборот, все, что в отношениях людей между собой считается плохим, можно свести в итоге к материальному и духовному уничтожению или торможению человеческой жизни, а также к отсутствию стремления придать жизни высшую ценность. Так что добро и зло - стороны одного и того же процесса: жизни. Поистине нравствен человек только тогда, когда он, следуя душе своей, помогает любой жизни, которой он может помочь, и удерживается от того, чтобы причинить живому какой-либо вред. Для него священна жизнь, как таковая...
Парийский некоторое время был мрачен, затем вдруг рассмеялся и сказал:
- Ладно, непротивленец, сбацай нам что-нибудь для поднятия жизненного тонуса. То есть, говоря твоими словами, помоги живой жизни жить!
Инна, порозовевшая от вина и умных разговоров, захлопала в ладоши.
Клоун медленно вышел на середину кухни, вскинул руку, растянул рот в улыбке и объявил:
- Выступает солист ансамбля песни и пляски имени Александрова ЦСКА Иоган Букреев. “Давно мы дома не были”.
Инна улыбнулась, а Волович легонько поцеловал ее в щеку. Возвышенным тенором армейского солиста Клоун грянул:
Горит свечи огарочек,
Гремит недальний бой...
Налей, дружок, по чарочке,
По нашей фронтовой...
И тут же, не допев куплет, Клоун крикнул:
- Выступает солист ансамбля песни и пляски имени Александрова Иван Букреев. “Дорожная песня”.
Голос Клоуна зазвучал на пронзительно верхних нотах, как голос Робертино Лоретти:
Лучами красит солнышко
Стальное полотно.
Без устали, без устали
Смотрю, смотрю в окно...
И тут же объявление:
- Слова А. Суркова, музыка М. Блантера... Запел:
Для нас открыты солнечные дали.
Горят огни победы над страной.
На радость нам живет товарищ Сталин,
Наш мудрый вождь, учитель дорогой...
Клоун закончил, мрачно сел к столу и после некоторой паузы сказал зло, резко:
- За одну эту песню Суркова с Блантером нужно подвесить за одно место!
Алик посопел носом, возразил:
- А как же насчет способствования сохранению жизни?
Все засмеялись, а Клоун махнул рукой:
- За это место, на которое ты намекнул, не подвешивали блантеров с сурковыми, - сказал Волович. - Это место зажимали во внутренней тюрьме дверями и добивались любого признания! Чего хочешь добивались, ломали людей... Куда там инквизиции! Какие-то станки пыточные, приспособления. А тут ничего не надо: это место защемляют дверью - и готово! Наш директор клуба как-то рассказал. Оказывается, он гэбэшничал в самый разгул... Так-то...
- Как это страшно! - воскликнула Инна. - Как мы все напуганы террором...
- Да не все, не все! - вскричал Клоун. - Этому директору до лампочки, моим предкам - до лампочки, вообще всем, кто не прикоснулся к духовности, - до лампочки. Их никто никогда не трогал! Понятно! Били и бьют мыслящих, духовных людей, то есть интеллигенцию. Она всегда помеха. Потому что совестлива и врать не может! - Клоун замолчал, затем сказал: - Алик, пошли пилить вишневый сад!
- А там, правда, вишни? - спросила Инна.
- Вишни, - сказал Парийский.
- А вам уже известно, что ваш вишневый сад продается за долги, на седьмое декабря назначены торги, но вы не беспокойтесь, моя хорошая, спите себе спокойно, выход есть, - проговорил Клоун, поднимая над головой двуручную пилу.
Волович спросил у Клоуна:
- Разрешите бросить реплику?
- Буду рад, - сказал Клоун.
Волович:
- Извините, какая чепуха!
Инна:
- Вырубить? Простите, вы ничего не понимаете. Если по всей Яузе есть что-нибудь интересное, даже замечательное, так это только вишневый сад.
Парийский:
- Замечательного в этом саду только то, что он закрывает собою весь свет в окнах. Вишня не родится. Весной лишь хорошо цветет белым, как невеста в фате. Но я во двор лет двадцать не выходил, да и делать там нечего.
Клоун взял пилу за спину, как опытный пильщик, и согнул ее. Алик оделся, перехватил пилу. Оделся и Клоун. Они ушли.
Через некоторое время послышался достаточно отчетливый, пилящий звук из-за окна.
- Скоро Новый год, нужно покупать елку, - мечтательно произнесла Инна.
Волович погладил ее по волосам.
- Мы пойдем в ту комнату? - спросил Волович у Парийского.
Парийский неопределенно подмигнул и склонил голову. Как хотите, так и понимайте: нужно - идите, не нужно - сидите.
Инна потянулась, встала с коленей Воловича, и направилась через прихожую в “ту” комнату. Волович направился следом.
- Дозволено цензурою, - сказал Поляков, проводив их взглядом, насмешливым и едким.
- Отрицать, верить и сомневаться так же свойственно человеку, как лошади бегать, - сказал Парийский, разглядывая розоватую этикетку на бутылке вермута. - Не нужно иметь слишком возвышенной души, чтобы понять, что в этом мире нет вовсе удовлетворения истинного и прочного, что все наши удовольствия только суета, что наши бедствия бесконечны, что, наконец, смерть, ежеминутно нам угрожающая, должна неминуемо в короткое время довести нас до страшной необходимости, или навек исчезнуть, или нам уготовано вечно быть несчастными. Как бы мы ни храбрились, это - конец, который ожидает и самую прекрасную в мире жизнь. Стоит только подумать об этом, и придется сказать, что благо в этой жизни обусловлено надеждой на другую жизнь - вечную... Там, далеко... Через сто лет люди обретут, может быть, эту надежду, а мы... мы живем на разломе духовности, в сокрушительном безверии, в потере координат мудрости, когда невежество одержало единодержавную победу над плюрализмом интеллекта...
- Где твоя гитара? - спросил Поляков, вставая из-за стола.
- Там, - кивнул грустно расфилософствовавшийся Парийский на свою комнату.
Из-за окон неслось: взжи-взжи-взжи...
- Пилят, - вздохнул Парийский, - вопреки драматургии пилят. Нужно рубить, а они пилят мой вишневый сад. Послышался звон струн, Поляков вышел с гитарой.
Ботиночки дырявые,
Один хожу-брожу
И пальцами корявыми
Подошвы шевелю,
Ой-ой, ей-ей,
Да по асфальту...
Голос у Полякова был высокий, тоскливый и чуть-чуть хрипловатый.
Парийский посмотрел в потолок и вновь заговорил:
- Я, умеющий думать, полный идиот, дурак, потому что не знаю, кто меня послал в мир, чтобы узнать мир. Я не знаю, что такое я...
За окнами продолжала звенеть пила. Поляков вполголоса пел:
Ой-ой, ей-ей,
Да по асфальту...
Парийский говорил:
- Я в ужасном и полнейшем неведении. Я не знаю, что такое мои мысли, что такое мои чувства, что такое моя душа, что такое эта самая часть моего “я”, которая думает то, что я говорю, которая размышляет обо всем и о самой себе и все-таки знает себя не больше, чем все остальное. Я вижу эти ужасающие пространства вселенной, которые заключают меня в себе, я нахожу себя привязанным к одному уголку этого обширного мира, не зная, почему я брошен именно в этом, а не другом месте, почему то короткое время, которое дано мне жить...
За окнами звенела пила, повизгивала: “знай, знай, знай...”
Поляков хрипловато подпевал:
Ой-ой, ей-ей,
Да по асфальту...
- Я вижу везде туманные бесконечности, которые поглощают меня в себе, как атом, как тень, которая продолжается только момент и никогда не возвращается... Все неопределенно шатко. Поэтому невежды, опасаясь духовного произвола, все организуют в схему, в план, в сценарий, чтобы спокойно знать, что будет завтра. Они сегодня строят вилами на воде свое планомерное завтра и от этого впадают в ужасную скуку, в тоску, поэтому разрывают себя на две субстанции - одна для схемы-плана, другая для темной комнаты, где грудастые жены или любовницы обвивают их дряхлые тела, как холодные змеи. Не зная, откуда пришел, я точно так же не знаю, куда иду. Говорят, что живем для будущего. Хорошо. Предположим, это так. Но какими идиотами были те миллиарды моих предков, которые готовили мне это будущее, в котором оказался теперь я. Оптимистом, разумеется, хочется быть, хочется верить, что через сто, двести, тысячу лет люди вкусят бессмертия, откроют для себя завесу, скрывавшую тайну этого бесконечного тиражирования человеческих жизней. Привет вам от алкоголика Парийского из 1969 года! Привет всем интеллигентам-плюралистам от подпольщиков духа...
Ой-ой, ей-ей,
Да по асфальту...
Донесся хруст дерева, падающего на снег.
Загремели какие-то металлические предметы в соседней комнате.
Перебирая струны гитары, Поляков сказал:
- Наверно, смысл жизни в том, чтобы стать интеллигентом и говорить такие же долгие и умные монологи, как ты, Юраша. Нет, что ли? Конечно, да. Но при этом не забывать, так сказать, о сфере материального производства, а то нас обыватели сгноят, как всегда гноили.
- Не люблю слова “обыватели”... Что это, кто это?
- Обыватели - живущие материально и не по совести. Интеллигенты - живущие мыслью и по совести. Совесть, по-моему, в первом приближении - суть христианские заповеди. Проще не скажешь...
Хрустнуло еще одно дерево и упало.
- Не люблю этих всеобъемлющих разговоров, - задумчиво сказал Парийский. - Как что, так давай - экономические рычаги, свободное время на культуру общества... Бред. Познай себя, не вреди другому, зарабатывай свой хлеб, и точка.
Поляков пригладил светлые волосы, сказал:
- Кто спорит. Конечно, свой хлеб и своя душа.
Зазвенела вновь пила за окном: “знай, знай, знай...” Поляков провел пальцами по струнам, запел:
Каким ты был, таким остался,
Орел степной, казак лихой!..
Зачем, зачем ты снова повстречался,
Зачем нарушил мой покой?
В дверях показался Волович с улыбкой на узком лице. Волович заправлял рубашку в брюки. Подхватив мелодию, гнусаво затянул с Поляковым:
Зачем опять в своих утратах
Меня хотел ты обвинить?
В одном, в одном я только виновата,
Что нету сил тебя забыть...
Инна медленно вошла, поглядывая на себя в маленькое зеркальце и подкрашивая губы. Инна подтянула:
Свою судьбу с твоей судьбою
Пускай связать я не могла,
Но я жила, жила одним тобою,
Я всю войну тебя ждала...
Краснолицый Клоун показался с пилой, поддержал с порога:
Ждала, когда наступят сроки,
Когда вернешься ты домой...
И горьки мне, горьки твои упреки,
Горячий мой, упрямый мой!..
Алик вошел следом, от него вкусно пахло морозом. Улыбаясь, Алик присоединил свой голос к хоровому пению:
Твоя печаль, твоя обида,
Твоя тревога ни к чему:
Смотри, смотри, душа моя открыта,
Тебе открыта одному...
Клоун, подбоченясь, голосом Букреева перекрыл:
Но ты взглянуть не догадался,
Умчался вдаль, казак лихой...
Каким ты был, таким ты и остался,
Но ты и дорог мне такой.
Волович обхватил рукой подбородок, задумался, затем воскликнул:
- С этого же начинать нужно было... Затем в луче прожектора быстро появляется Парийский... Юраша, появляйся!
Парийский нехотя поднялся со стула, подошел к Воловичу.
- И читаешь что-нибудь... Страстно читаешь, - говорил Волович. - Что бы читать тебе? Надо что-нибудь о гражданской войне... У меня идея композиции созрела...
- Композиции?! - удивился Парийский. - А пьеса набело?
- Набело само собой, - быстро заговорил Волович, - но понимаешь, в доме художественной самодеятельности Аза требует в прокат спектакль... Я не могу отказать. Слепим? И компромиссом небольшим отделаемся. Подумаешь, споем этих “Кубанских казаков”, затем спляшем что-нибудь в ритмах Суворовой Маргариты, затем из Евтушенко что-нибудь, из Окуджавы, из Аксенова, а?
Парийский молча сходил к книжному стеллажу, вернулся с Багрицким, полистал, нашел что-то, подумал и вдруг резко сделал шаг вперед, вскинул руку, голову приподнял, лицо сделал романтически напряженным и, не щадя голосовых связок, чеканно проскандировал:
На плацу открытом
С четырех сторон
Бубном и копытом
Дрогнул эскадрон...
- О! То, что надо! - вскричал возбужденный Волович и, ухватив Инну за локоть, подтолкнул к Парийскому и сказал: - Пой, Инна, пой про девушек, а ты, Юраша, бери ее за руку, ноги вперед и - скульптура Мухиной “Рабочий и колхозница”.
Инна и Парийский четко исполнили пожелание Воловича: один к одному, как говорится, получилась скульптура Мухиной.
Инна запела:
А ну-ка, девушки, а ну, красавицы!
Клоун выскочил вперед, замахал рукой и, подвывая, как Евтушенко, запричитал:
Бледные дружинники глядят, дрожа,
Как синенькие джинсики дают дрозда!
Алик сидел у телевизора, подливал спиртного, выпивал и похохатывал над балаганчиком. Потом бельевой веревкой обмотал телевизор, поднял его и потащил к выходу.
- Поеду отвезу, - сказал он Парийскому, который возбужденно выкраивал композиционную халтуру для проталкивания на конкурсе художественной самодеятельности с тем, чтобы студия могла жить в клубе на Раушской набережной.
- Куда ты на ночь-то глядя? - крикнул Клоун.
- Обещал, не могу подвести.
- Ну, давай, - сказал Парийский.
Алик оделся и, сгибаясь от тяжелой ноши, ушел.
- В пятницу - прогон! - сказал Волович. - Значит, так, весь монтаж - в одно действие - сорок пять минут, как футбольный тайм. Я подберу музыку. Инна - девушек, два стихотворения Берггольц о блокаде. Клоун - Евтушенко, Парийский - Багрицкий, Поляков - под гитару “казаков” и еще что-нибудь советское, я - какую-нибудь прозу...
- “В круге первом”, - достаточно мрачновато сказал Парийский, вздыхая протяжно.
- Погляди, Юраша, - прогнусавил Волович, - серьезно надо.
Парийский сходил к стеллажу, принес Катаева, проходного и ловкого советского графомана, как тут же аттестовал его Волович, и сунул книжку в карман. В книжке было “Время, вперед!”.
- С отношеньицем все это сыграем! - воскликнул Волович и подмигнул Парийскому.
- Понятно, - проговорил тот.
Когда Волович и Инна ушли, Поляков тоже заторопился, напоследок выпил полстакана водки и, закусывая сырком, сказал:
- К бабе опаздываю...
- К даме, - поправил Парийский.
- К даме, то есть к абрикосам с пушком, - усмехнулся Поляков и расшифровал свою мысль: - Дороги, автомобили, мосты - ждут меня!
Был первый час ночи. Легли спать.
Свет был погашен. Клоун спросил:
- Понравилась тебе идея Воловича?
Парийский шевельнулся на кровати, чиркнул спичкой. Лицо осветилось кумачово-голубоватым светом. Закурил. Красный огонек маячил в темноте. Приятно запахло сигаретным дымком.
- По-моему, чепуха, но...
- Что “но”?
- Живем в эпоху всеобщего вранья. И нам соврать надо, но честно. Мы сделаем композицию с широкими швами, то есть пробелами, где подтекст будет читаться даже глухонемыми!
Клоун лежал в одежде на матрасе, брошенном у стеллажа. Парийский загасил сигарету, отвернулся к стене и, сунув очки под подушку, уснул. Клоуну сразу стало грустно, он почувствовал себя одиноким, не нашедшим своей обители в этом мире. Клоун смотрел в темный потолок и думал о том, что таких, как он, на этом свете много, да что там - на целом свете, таких много рядом, стоит лишь оглянуться. Вот, например, Парийский. Жизнь свою пустил по инерции, потерял семью, пьет уже не для веселья, а по необходимости, потому что организм требует алкоголя, как автомобиль бензина, иначе не поедет. А Поляков? Сестра - инвалид со страшным, искаженным болезнью лицом. А Алик Петросов? Кто ему мешает придумывать свои оригинальные проекты? Смирился в критике сущего, а своего нет. А сам Клоун? Полуфабрикат человека, заготовка в алкоголики, будущий актер?
Кто придет к ним и расскажет, что такое счастье?
С этими малоприятными мыслями, поворочавшись на жесткой постели, Клоун заснул.
Утром Парийский бродил в трусах по квартире, тяжело кашлял, вздыхал, искал остатков спиртного, чтобы опохмелиться. На работу он идти передумал, потому что дрожали не только руки, но и ноги, и спина, и голова, и волосы на ней. Не обнаружив спиртного, Парийский насыпал на маленькую ладонь таблеток, грустно посмотрел в темное еще окно и высыпал таблетки в рот.
Когда рассвело, проснулся Клоун. Из окна шел ослепительный снежный свет. Клоун радостно вскочил, отряхнулся и выглянул в окно: несколько деревьев лежало на притоптанном снегу.
Парийский спал. Клоун тронул его за плечо. Парийский открыл глаза, воспаленные, с расширенными зрачками, затем нащупал под подушкой очки и надел их.
- Который час? - спросил он хрипло.
- Одиннадцать, - сказал Клоун, заправляя рубашку, мятую и несвежую, в брюки, которых давно не касался утюг.
- Сгоняй в магазин, Витек?
- Я пить не буду!
- Не пей. Притащи мне. А то помру.
- Пошли прогуляемся, - сказал Клоун. - Смотри, день какой и свет какой. Правильно, что с Аликом спилили деревья...
- Сходи. Помираю.
- Да отчего ты помираешь. Я как ни в чем не бывало. Отличное самочувствие.
- Ты молод. Попьешь с мое, тогда вспомнишь.
- Пошли вместе, погуляем, отдышишься. Нужно тебе расходиться, понимаешь? Что ты все, как старец, на койке лежишь! Вставай, пойдем, лучше станет...
Наконец, минут через сорок, Парийский поднялся и лениво оделся. Когда вышли из полутемного подъезда, в котором сильно пахло хлоркой, солнце ударило в глаза. Искрился снег. Небо было голубое. Воздух был прозрачен.
Клоун весело скатал снежок и бросил его в кирпичную стену. Снежок звонко прилип к кирпичам, как точка в конце фразы.
Парийский мрачно смотрел себе под ноги, шел неуверенной походкой, вздрагивал, руки держал в карманах пальто, и Клоуну было слышно, как он стучал зубами. К счастью для Клоуна, угловой магазин был закрыт на санитарный день. Парийский проскулил от разочарования. Безусловно, он рассчитывал поправить свое здоровье прямо в магазине, где его все знали и давали стакан в подсобке.
Пришлось идти на Солянку. Желтые особняки в солнечном огне плыли по Москве, покачивались, как лодки, в сознании Парийского. Ему было плохо, многочисленные прохожие раздражали, гул машин пугал.
Когда покупали бутылку, Клоун заметил, что у Парийского много денег.
- Жалко все пропивать, - сказал он между прочим. - Хоть бы купил что себе!
Парийский молча, по-видимому ему не хотелось говорить или сил на разговор не было, вышел из магазина и направился в первый подвернувшийся двор. Вздрагивая, с необычайным напряжением сорвал зубами пробку рыжего портвейна и, закатив глаза, принялся жадно булькать из горлышка. Отпив треть бутылки, протянул Клоуну.
- Нет, я не буду. Противно, - сказал тот и отвернулся.
Солнце поблескивало в окнах. На карнизах светился снег. Через несколько минут Парийский удовлетворенно, вздохнул и, улыбнувшись, сказал:
- Витек, давай вполголоса Букреева...
Клоун со злостью сплюнул в снег.
- Обрыдло! - вскричал он. - Что я тебе, Клоун, что ли?!
- Конечно, Клоун! А так чего тебя держать...
- Меня держать?! - возмутился Клоун и побледнел. - Да, я свободный человек, я сам по себе, а то, что у тебя, ночую...
Парийский не обратил внимания на возражения, отпил из бутылки, затем заткнул ее пробкой и сунул во внутренний карман.
- Свободный тот, - сказал Парийский, - кто у себя живет, никому не мешает, ни к кому не ходит... Впрочем, чушь все это.
Он вышел из двора. Клоун, расстроенный и подавленный, шел сзади.
У галантерейного магазина Клоун окликнул Парийского:
- Вон кофты мужские видно. Пойдем, купишь себе...
Зашли. У Парийского было прекрасное настроение. Он деловито осмотрел серую вязаную кофту, предложенную продавщицей.
- Хорошо, - сказал он. - И карманы по бокам, курево класть.
От кофты приятно пахло шерстью.
Парийский шел с покупкой по Солянке, улыбался и все просил спеть ему “На солнечной поляночке”.
- Юраш, одолжи на дорогу, - вдруг сказал Клоун. - Мне к родителям съездить...
Парийский щедрой рукой нащупал в кармане горсть мелочи и протянул Клоуну.
Клоун шумно ссыпал мелочь в карман своей холодной куртки. Клоун неопределенно чему-то заулыбался, как будто вспомнил о чем-то приятном.
- А я бы сейчас еще служил, - сказал он, продолжая улыбаться.
- Зэков своих сторожить?
- Один попал за малолетку. Баскетболист. Читал мне Ахматову. Семь лет получил. А я-то за что, думаю. В красном уголке зоны с ним плакаты рисовали. Я и он - подобие людей на всю зону. Остальные чурки, арканом заловили и в роту охраны. Пару слов связать не могут по-русски. Тоска такая меня одолела, хоть вешайся. На офицеров смотреть не могу. Думаю, я здесь по необходимости, а они-то добровольно свою судьбу определили. Добровольно в тюрьме работают. Лица, словно топором сработаны. Знаешь, Юраша, есть такой тип людей: лицо не освещено ни одной мыслью. Им бы землю пахать, урожай сеять, а они понацепляли звезд на погоны... Эх! Что там говорить, противно. Низменные интересы: где мяса достать, рыбы, водки, икры. Жрут, пьют, ряхи наедают, и ноль мысли на челе.
Парийский с доброй улыбкой сказал:
- Чтобы идти в тюремщики, в палачи, в стукачи и так далее, нужно одно условие: отсутствие совести, стыда. А так как эти качества не природные, не данные с рождения, их у этих идущих нет. Отсюда вывод: настоящая интеллигенция никогда не пойдет ни в тюремщики, ни в стукачи, ни в палачи! Это реальность. И ее надо понимать. Мы не идем, а потом удивляемся, откуда там эти физиономии, не озаренные мыслью. Мы же им дорогу даем! И пусть. Потому что нам с ними не по пути, потому что мы живем в параллельной реальности. Ну, как, допустим, Земля вращается сама по себе, а Марс сам по себе. Так и они для нас, как Марс. Пусть вращаются...
Клоун посмотрел на Парийского с любопытством.
- Ты так рассуждаешь, потому что реальность мало тебя задевала. А я там, в зоне, за колючей проволокой, на вышке, с автоматом через день на ремень, в тесной казарме с малопривлекательными людьми. Не с кем словом перемолвиться. Одного баскетболиста и нашел. Ахматову читал и сокрушался, что из-за целки всю жизнь себе переломал. Сама отдалась, чтобы он женился, чтобы с ним за кордон ездить... А он не хотел пока жениться. Мамаша девицы и посадила. Наслушался я его, тоскливо мне стало. Ладно, думаю, не буду я тут за одну присягу отбывать в тюряге. А действительно получилось, что я не служил, а отбывал. В увольнение ходить было некуда. Ближайший поселок за двадцать километров. Кругом степь голая! Ах, так, думаю! Купил в военторговской палатке десять пуговиц и стал их глотать. На просвечивание меня повезли, пару месяцев в госпитале кантовался, и признали язву. А я по пуговице перед рентгеном!
Показался трамвай. Клоун сорвался с места, побежал, оглянулся, крикнул:
- До репетиции! - и вскочил в вагон.
Не потому побежал и вскочил в вагон, что ехать ему нужно было куда-то, а потому, что противно стало вдруг ходить в клоунах у Парийского...
На “Кировской”, у черного памятника Грибоедову, Клоун вышел из вагона и стал думать, что бы ему предпринять. К родителям он и не собирался ехать. Достал из кармана мелочь, пересчитал: около двух рублей. Неплохо! Взглянул на солнце, зажмурился, поежился от холода и решил спуститься в метро, погреться.
Доехал одну остановку до “Дзержинки”, вышел и направился к “Метрополю”, в кино. Сидел в теплом тесном зале, смотрел какую-то дребедень про войну и мучительно соображал, как взять собственную жизнь в руки и куда ее направить.
После кино слонялся по улицам, неприкаянный, никому не нужный, даже родителям, которые его уход восприняли с благодарностью, де, мол, места больше будет. Эдак вышвырнули его на волю, как котенка в воду: выплывет - выживет! Папаша пьяный кричал, когда увидел досрочно возвратившегося из армии сына, что не ждал, что он тут не нужен... Пьяный был папаша, спать хотел ложиться отдельно от матери, а теперь нельзя было лечь отдельно: сыну место подавай!
Вдруг Клоун вспомнил Ларису, которую провожал от Парийского, отыскал записанный на клочке бумаги номер ее телефона, позвонил из будки автомата.
- Мне очень грустно, - сказал он в трубку, - мне некуда деться. Я один. И я тебя люблю.
Он услышал в трубке смех.
Пошел сильный снег, крупный, радостный. Потому что его радостно ловил ладонями Клоун, спеша в метро, чтобы ехать на “Сокол” к Ларисе.
Вот ее дом-башня, дом высокий, белый, чистый, как рафинад, как прямоугольник белого пенопласта, которым пользовался Алик, макетируя свое Бескудниково.
На лифте Клоун поднялся на шестой этаж.
Однокомнатная квартира, паркетный пол, уютно. На кухне Лариса усадила Клоуна за белый стол, отделанный пластиком. Клоун ел борщ со сметаной и смущенно опускал глаза. Лариса сидела глубоко в старинном кресле.
- Тебе нужно срочно подыскать работу, - говорила она. - Так же нельзя жить. Что это за философия - не работать?
- Это философия неприкаянных, разочарованных людей, - с долей иронии проговорил Клоун.
В кухню вошла Маша, шестилетняя дочь Ларисы, сказала:
- Дядя меня в садик поведет?
Лариса рассмеялась.
- Дядю самого нужно вести в садик, - сказала она, поглядывая на Клоуна сочувственно.
Маша играла на полу в комнате, а Лариса с Клоуном сидели на диване, смотрели на нее и разговаривали.
- Я развелась из-за того, что не видела в муже интеллекта. Его ничего не интересовало: ни кино, ни литература, ни театр.
- Зачем же нужно было выходить за него?
- О! Учились вместе в школе... Так, по привычке. Три года прожили и разошлись. Он деловой!
Клоун поморщился, сказал:
- Не выношу это слово: “деловой”!
Она засмеялась. Затем встала и подошла к окну, за которым горели огни города. Клоун тоже встал и, преодолевая смущение, вдруг обнял ее и поцеловал...
В пятницу он был в клубе на Раушской набережной. На сцену был дан свет выносных софитов. Поляков сидел на солдатской койке и бренчал на гитаре. Вскоре появились Волович и Инна. От бархатных черных кулис пахло пылью.
- Где Парийский? - спросил Волович. - Где Алик? Не люблю, когда опаздывают... Театр начинается с дисциплины! Поляков громко ударил по струнам.
Открылась дверь в конце зала, вошел Парийский. Пройдя проходом к сцене, не поднимаясь на нее, он с какою-то странною веселостью воскликнул:
- Алик погиб!
На Парийском была серая новая кофта. Из кармана виднелась пачка сигарет “Ява”.
- Не люблю, когда опаздывают! - грозно сказал Волович. - Да еще так глупо шутят.
Парийский поднялся на сцену, пожал руки собравшимся, затем сел на койку возле Полякова. Когда Парийский пожимал руку Клоуну, тот почувствовал винный запах, идущий от него.
- Я не шучу, - все с той же веселостью сказал Парийский. - Алик погиб. И нужно ему было тащить этот телевизор! Повез его куда-то за город, на платформе то ли поскользнулся, то ли телевизор его перевесил, но итог: упал вместе с телевизором под электричку...
- Нет, ты серьезно? - воскликнул Волович, бледнея.
Наконец улыбка сошла с лица Парийского.
- Вполне, - сказал он.
Поляков побледнел и встал. Струны гитары жалобно взвизгнули.
Минуту все стояли молча, не глядя друг на друга.
- Не могу понять, - с волнением сказал Клоун, - был Алик, и нету... Не могу понять.
- Ну, что же тут непонятного, - сказал Парийский. - С телевизором упал под электричку, удар, крик, стон и конец.
Парийский сразу как-то постарел, похудел и говорил уже тихо, как больной.
Клоун почувствовал себя слабым, жалким, и ко всему этому еще примешивалось чувство неловкости, стыда за эту нелепую смерть Алика.
После некоторого молчания Волович сказал:
- Смерть в жизни - это одно. Смерть на сцене, в пьесе - это совершенно другое. Нам на сцене нужен живой Алик. А в настоящем виде, то есть со смертью Алика, пьеса более интересна в исходном замысле, нежели в воплощении. Драматичная сама по себе житейская история Алика не может быть так оборвана на сцене. Вообще, я считаю, что обилие ужасов в жизни возможно, но не в произведении искусства. Если у нас Алик будет гибнуть на сцене, то зритель невольно воскликнет классическое: они пугают, а нам не страшно.
- Но Алик мертв, и похороны завтра, - сказал Парийский. - Он мертв, искалечен. Холодные останки его покоятся в морге.
Лицо Воловича выхватил яркий луч прожектора.
- Да, в жизни любой идиотизм проходит. Люди гибнут, умирают. Трупы лежат в моргах. На кладбищах копают могилы. Ломами долбят холодную землю. Ну и что из этого?.. Что, мы должны убивать зрителя смертями и кладбищами? Закон искусства - поднимать душевный настрой людей, а не долбить ему о смерти.
- Не ему, а им, людям-зрителям, - поправила Инна. Было заметно, как на ее глазах блеснули слезы.
Парийский встал с койки, вошел в луч света, несколько потеснив Воловича.
- Так вы хотите не пьесу, а нечто развлекающее, - сказал он. - Единственная вещь, утешающая нас в несчастьях, - это развлечение, а между тем оно является самым большим из наших несчастий.
Волович усмехнулся, спросил:
- Как же так?
- А так, что оно главным образом мешает нам помышлять о себе и незаметно нас губит. Без развлечений мы очутились бы среди тоски, а эта тоска принуждала бы нас искать более действенные средства выйти из нее. Но развлечение забавляет нас и заставляет совершенно незаметно приближаться к смерти. Если бы человек был счастлив, то его счастье было бы тем больше, чем меньше он предавался бы развлечениям...
Клоун нервно заходил вдоль рампы.
- А ты зачем развлекаешься?! - вскричал он, вскидывая руку в сторону Парийского. - Ты же залез, как мышь, в нору развлечений. Эти вечные просьбы: Витек спой! На тебе:
На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь,
Парнишка на тальяночке...
Высочайшим тенором пропел Клоун и, обхватив лицо руками, убежал в кулисы.
- Ну, то я, а то законы искусства! - бросил вслед Парийский.
- Какие к черту законы. Искусство создается только беззаконием, - сказал Поляков. - Только дерзость способна продвинуть искусство. И я считаю, что Алик должен погибать на сцене, как в жизни! Нечего нам-то лакировать действительность!
- Да бросьте это, - миротворно сказал Парийский. - Я пару бутылок принес. Все же надо помянуть Алика.
Волович подошел к стоящему на сцене телевизору, долгим взглядом посмотрел на него, затем нагнулся, включил и, когда засветился экран, сел на него.
- Печально, - сказал он.
Все помолчали. Клоун вышел из-за кулисы, засмеялся и, прижимая ко рту ладонь, сказал:
- Все мы тут ради развлечений и собираемся. Чего уж там врать самим себе. В этом смысле я поддерживаю Воловича. Нам скучно, нас одолевает тоска, поэтому мы расходимся по студиям, по кино, по театрам. Нам скучно в одиночестве, нам тоскливо с самими собой. Вот в чем дело. И это характернейшая человеческая черта. Им было скучно, и они пришли на нашу пьесу, а мы им - гибель Алика. Нужно это или нет, я пока не знаю. Что я могу знать, если я себя не знаю. Я лишь знаю одно, что я точно хожу в студию потому, что мне просто пойти некуда, я как нищий прибился к ночлежке. Но все-таки нужно говорить правду, раз наша пьеса пишется набело!
Волович посмотрел на Клоуна долгим, испытующим взглядом, затем поднялся с телевизора и подошел к Инне:
- Ты тоже от скуки сюда ходишь?
- Пустяки, - махнула носовым платком Инна.
- По сути, Витек прав, - сказал Парийский. - Я уж определенно хожу сюда от нечего делать. Иногда даже затем, чтобы выпить с приятными людьми. Я сейчас принесу вина.
Парийский не спеша пошел в фойе. Волович пожал плечами.
- Конечно, все мы скучаем в жизни. А я, что, не такой? Тоже приходится скучать. Но я не даю скуке покорить меня. Я просто ухожу от нее, не говорю о ней. Мало ли что в жизни случается, так что же, мы должны обо всем говорить?..
Клоун резко прервал Воловича:
- Должны! Потому что опасно слишком выставлять на вид человеку, насколько он равен зверям, не показывая ему величия его. Потому что опасно также слишком выставлять ему на вид величие, не указывая на низость. Еще опаснее оставлять его в неведении относительно того и другого. Но очень выгодно выставлять ему на вид и то и другое. Пусть сам человек дает себе настоящую цену. Пусть он любит себя, потому что он способен к добру. Но пусть он и ненавидит себя за все низости, которые в нем есть...
- Да ладно вам митинговать! - крикнул Парийский, появляясь на сцене с портфелем.
Поляков провел расческой по своим светлым волосам, дунул на нее и, выставив вперед, как указку, сказал:
- Пришел бы человек со стороны и подивился нашему модернизму! Я представил себя в роли этого нового человека. Я пришел сюда в студию, смотрю и не понимаю: что здесь вы делаете? Просто все здесь дико с непривычки, - продолжал он, постепенно повышая голос и хмурясь. - Никто ничего не делает, черт знает что! Парийский должен был дать текст экспромтной пьесы, а не дал. Наверно, не написал. Алик должен был явиться на прогон... Мы же этот, для Азы, монтаж должны были прогнать... Но он погиб! Вы как режиссер, - указал расческой Поляков на Воловича, - сами не знаете, чего хотите, и ничего не делаете. Этюды, этюды, этюды... Да сколько можно! Давайте возьмем “Вишневый сад”, проку больше будет. А так, я подозреваю, мы для вас всего-навсего материал, на который вы смотрите свысока и из которого вы хотите вылепить нечто такое, что впоследствии даст вам возможность ставить спектакли где-нибудь во МХАТе... Что мне, непонятно, что ли?!
Волович побледнел и застыл в луче прожектора. Парийский копался в портфеле, где под белым халатом лежали бутылки. Когда он извлек первую бутылку, то вместе с ней показалась из портфеля змейка стетоскопа, блеснув никелированными деталями.
- Это ты им сказала, что мне предлагают ставить профессиональный спектакль! - закричал Волович на Инну.
- Зачем мне говорить? - тихо проговорила Инна.
Парийский достал стакан, налил. Поляков буквально выхватил у него стакан и со злобой сказал:
- Больше моей ноги здесь не будет!
Выпив, он схватил гитару и спрыгнул со сцены в зал, но Клоун окликнул его:
- Погоди, пойдем вместе!
Парийский налил ему, Клоун взял, пригубил, а уж затем сказал:
- Пусть земля будет Алику пухом.
Клоун взглянул на Инну. Она, невысокая, красивая, стройная, показалась теперь ему очень далекой, и он понял, что, как следует не влюбившись в нее, разлюбил.
- Зря вы это, обижаться, - сказал Парийский, выпив. - На самих себя следует обижаться. Осуждать просто. А вы сами зачем здесь? Из одной любви к искусству, что ли? Это только я из любви... А вы? Ладно, Волович на нас практикуется. А что тут плохого? Ведь вы тоже практикуетесь, не так ли? Поляков, ты же на режиссерский летом будешь поступать. Чего тебе-то выступать! Сам натаскиваешься на этюдах будь здоров! Импровизируешь прекрасно. А пришел каким, вспомни? Угловатый, стеснительный, зажатый. Каждую фразу говорил с напряжением. Сам себя на сцене пугался, боялся в зрительный зал заглянуть. А теперь? Ты же овладел органикой. Живешь на сцене запросто, без напряжения, раскрепостился. А Клоун? Только благодаря нашей методике натаскался. Я уже сейчас вижу, что любая студия тебя возьмет. И ГИТИС, и Щукинское, и Щепкинское... Ты свободен в своем “я”... А откуда это? Только от пьесы, которую мы играем набело, экспромтом. Импровизация - это ключ к актерству. А Инна? Вы взгляните на эту красавицу. Это же в скором времени звезда телеэкрана!
Поляков сел в партере на первом ряду, перебирал струны гитары.
- Кто спорит, - сказал он. - Но...
- Боже мой, отчего мне так тяжело! - вздохнула Инна и заплакала.
- Прощайте! - прошептал Клоун и осторожно, точно боясь нарушить возникшую на сцене тишину, сошел в зал.
Поляков поднялся и пошел за ним в фойе. Там Клоун сказал:
- Пойдем быстрее. Не люблю я этих растянутых прощаний. Все равно сюда возврата нет.
Они быстро сбежали по широкой мраморной лестнице к нижнему фойе, оделись и вышли на улицу. Шел снег, и все вокруг было тихо и чисто.
- Здесь всех нас ждала судьба Алика, - продолжил Клоун. - Обреченность во всем какая-то.
- Это есть, - согласился после паузы Поляков, поднимая воротник пальто.
- Не есть, а прекрасная нам школа. Да я бросил пить лишь из-за Парийского. Он для меня наглядный пример. И вообще - точка. Я зацепился за другую жизнь. Я сам почувствовал пьесу. И могу плыть без них! - Клоун кивнул назад. - Ты знаешь, мне было некуда деться. Вот я и лип к Парийскому. У него приют нашел.
Поляков закурил, держа гитару под мышкой. Затем сказал:
- Разве я не понимаю? Мне теперь нужно зацепиться. Клоун нагнулся, скатал снежок и бросил его через дорогу в замерзшую, желтоватую от фонарей Москву-реку.
- Я не в том смысле. Я женщину себе нашел, - и добавил после паузы, - с ребенком и с квартирой. Это то, что нужно. Иначе у меня безвыходное положение. Теперь вот с понедельника иду на работу...
- Что подыскал? - спросил Поляков, выпуская клуб дыма.
- Что я мог подыскать? Как мышонок... Смотрел все справки под стеклом на улицах. А там одно и то же: токари, слесари, грузчики... Она, женщина моя, нашла. Приезжал в гости при мне бородатый друг ее... Ну, короче, берет к себе в НИИ, он там зав. сектором. Графики буду ему чертить до лета, а там в ГИТИС...
- На актерский?
- Ну его к черту! На режиссерский. Вот с тобой хотел поговорить. Ты уже разработку делаешь?
- Угу, - кивнул после некоторого молчания Поляков.
- А что читать будешь?
- Стихи - Пушкина, прозу - Чехова, басню - Крылова. Стандарт. М-да.
- А я разработку нашей пьесы дам. И Алик в ней погибнет, как в жизни.
- Зачем? Алик ведь, посуди, так и так бы долго не протянул. Законченный алкаш... Но дело не в этом. Дело в том, что приемные комиссии не любят всякого модернизма. Это ты должен запомнить. Они проверяют абитуриентов на классике.
Клоун пожал плечами, помолчал.
- А читать буду Мандельштама...
- Ты спятил? Он же враг народа, - вполне серьезно сказал Поляков.
- И для тебя враг?
- Для меня, разумеется, нет, но... Он же не издан... А что ты хочешь читать?
Они перешли на противоположную сторону, к Москве-реке. Было тихо, безветренно. Снег плавно ложился на спящую реку.
Клоун поежился в своей куртке и начал:
Я не увижу знаменитой “Федры”,
В старинном многоярусном театре,
С прокопченной высокой галереи,
При свете оплывающих свечей.
И, равнодушен к суете актеров,
Сбирающих рукоплесканий жатву,
Я не услышу обращенный к рампе
Двойною рифмой оперенный стих:
- Как эти покрывала мне постылы...
Театр Расина! Мощная завеса
Нас отделяет от другого мира;
Глубокими морщинами волнуя,
Меж ним и нами занавес лежит.
Спадают с плеч классические шали.
Расплавленный страданьем, крепнет голос,
И достигает скорбного закала
Негодованьем раскаленный слог...
Я опоздал на празднество Расина!
Вновь шелестят истлевшие афиши,
И слабо пахнет апельсинной коркой,
И словно из столетней летаргии -
Очнувшийся сосед мне говорит:
- Измученный безумством Мельпомены;
Я в этой жизни жажду только мира:
Уйдем, покуда зрители-шакалы
На растерзанье Музы не пришли!
Когда бы грек увидел наши игры...
Клоун читал нервно, то возвышая, то понижая голос. Последний стих был прочитан с такой безнадежной скорбью в голосе, что у Полякова выступили слезы на глазах.
- Здорово! - сказал Поляков и пробормотал: - “...покуда зрители-шакалы...”
- Вдруг мне это все открылось, - сказал Клоун. - Все эти современные пьесы с кукишами в карманах, все эти шакалы-зрители... А как пахнет апельсинной коркой! И вот я, кажется, нашел, что искал. Ты представляешь, у нее квартирка, такая уютная, чистая. Пахнет домом. Понимаешь. И она мне нравится. И дочка ее. Ах, что за прелесть женщина. Ни о чем не расспрашивает, все чувствует. Утром проснулся, боялся сначала глаза открывать, думал - у Парийского на полу, на грязном матрасе. Открываю глаза - чистота. Книжный шкафчик. Дочку Машу повел в детский сад. Шел с ней за ручку и улыбался всему свету и всем встречным-поперечным. Так мне хорошо стало. Все, я женюсь. Надоело шляться. Были бы еще родители приличные. А то ведь как чужие. В чужом пиру - похмелье! Только, знаешь, стыд в себе приходится подавлять, давить его, этот стыд поганый.
- А что такое? - спросил оживленно Поляков.
Судя по всему, стихи и рассказ Клоуна его растрогали.
- Да аборт ей Парийский делал! - Клоун даже как-то проскулил, произнеся это. - И Алик ассистировал. И я ее видел...
Поляков оценивающе взглянул на Клоуна, но промолчал.
- Что скажешь? - спросил Клоун.
- Что я скажу. Конечно, приятного мало. Но это твой крест. Все когда-то женились, влюблялись, страдали, изменяли друг другу и покорно тащили свой крест. И мы так же будем...
Поляков не договорил и замолчал. Выражение лица у него было такое, как будто он мысленно решал какую-то очень трудную задачу.
Послышались сзади шаги и тяжелое дыхание: подбежал Парийский, на ходу поправляя указательным пальцем очки на переносице. В линзах мелькали огоньки.
- Алика-то поможете хоронить? - спросил он, переводя дух.
Не глядя на него. Клоун сказал:
- Хоронить помогу, но на поминки не пойду. Мне пить противно.
- Тебя никто и не просит, - сказал Парийский, закуривая. - Вообще, ты мне не нравишься в последнее время. Говоришь таким тоном, как будто я тебя принуждаю пить... Мать Алика просила помочь. Гроб некому поднять.
Поляков шумно вздохнул и спросил:
- Когда и где?
- Завтра к часу, в Мытищах...
Назавтра Клоун, пока ехал в электричке, думал о живом Алике, о его рассуждениях, о проектировании Бескудникова, а когда увидел искалеченный труп на каталке, похолодел и потерял всякую способность мыслить. Парийский, посапывая, протянул санитару десятку и сказал:
- Подгримируй хоть лицо малость, просветли, а то весь фиолетовый, как чернила.
Было дико видеть, как укладывали в гроб сначала туловище, потом ноги...
На Востряковском кладбище, когда открыли крышку, лицо Алика уже не казалось таким страшным, как в морге. Сильно выделялся крючковатый нос, которому санитар придал телесный цвет.
Поляков на похороны почему-то не приехал.
У Клоуна мало-помалу наступило безразличное настроение, в какое впадают обычно люди, спустя некоторое время после перенесенного горя. Когда ехал в морг, мучила неизвестность. Теперь же все встало на свои места, последний ком глины упал на свежий холмик. Клоун думал уже о том, что, слава Богу, теперь все уже позади и нет этой ужасной неизвестности, уже не нужно целую ночь ожидать, томиться, думать все об одном.
Теперь все ясно, кроме одного - нужно ли помещать гибель Алика в пьесу?
Парийский уже раздобыл где-то стакан, звенел им о бутылку за сухими заснеженными кустами у ограды соседней могилы. Клоун взглянул на длинный, красный от мороза нос Воловича и вспомнил, что у Алика нос на сей раз не покраснел.
Мелькнули алые копья маникюра Инны на белом снегу. Она взяла стакан и выпила с донышка водки, которую символически плеснул ей Парийский.
Мать Алика, тощая старуха в каком-то коротком детском пальто, заплаканная, раскрасневшаяся, держалась желтой, сухой рукой за ограду. Очки с треснутым стеклом, подвязанные резинкой, перекосились на ее лице, и казалось, что старуха кому-то подмигивает. Парийский подошел к ней, налил и протянул стакан. Старуха быстро вцепилась в него и жадно, как будто опаздывала на поезд или еще куда, одним махом выпила, затем широким взмахом стряхнула капли из стакана на снег, как заправский купец на масленицу.
- Бывали-и дни-и ве-эсе-олые! - завопила она, но ее успокоили.
Сильно пахло еловыми ветками. Парийский подошел, предложил стакан. Клоун отвернулся.
- Хоть бы телефончик списал, куда звонить тебе, - сказал Парийский, убирая бутылку в карман.
Клоун вырвал листок из записной книжки, написал, протянул молча Парийскому.
Вечером Клоуну было грустно, Лариса гладила его по волосам, целовала и говорила:
- Ничего... забудется...
Странно, от нее немножко пахло вином.
Бородатый друг Ларисы, доктор экономических наук, выделил Клоуну отдельную комнату, с широким окном, с видом на Замоскворечье. Режим работы в научном институте был достаточно свободный, часам к трем Клоун бывал уже свободен, ехал в детский сад за Машей, приводил ее домой, читал, писал, готовил ужин и поджидал Ларису. Все текло мирно, но чего-то не хватало.
Он знал чего: студии. Как алкоголик тянется к вину, так Клоун не мог жить без студии. Но он пересиливал себя, отвлекался, все больше и больше привыкал к Ларисе, а в марте они подали заявление в загс.
То утро было веселое, немножко суетливое, но праздничное. Часов в десять Лариса была одета в новое голубое платье (от белого и тем более от фаты она по вполне понятным причинам отказалась), причесанная, с подведенными бровями и ресницами, она прошлась по комнате перед сидящим на диване Клоуном и постояла немного у открытого окна, и улыбка у нее была наивная, широкая, как у ребенка. Клоун был тоже в новом костюме, в крахмальной, отливающей синевой сорочке, но без галстука, который никогда не носил и не собирался надевать сегодня. Лариса не настаивала, как Клоун не настаивал на белом платье и фате.
Была суббота. Машу отправили к бабушке Ларисы. К трем собрались гости. Родители Ларисы, родители Клоуна и бородатый доктор экономических наук. Отец Клоуна приехал трезвым, на потертом пиджаке поблескивали медали и орден Красной Звезды. После нескольких рюмок отец сказал громко:
- Молодец, Витька! Такую бабу отхватил! С квартирой! С дитем, правда, но...
- А чиво дите, оно нешто выродковое како! - одернула его полная мать Клоуна. - Сиди уж, закусывай!
Но чем дальше шла свадьба, тем громче выкрикивал отец:
- Ну, Витька, сволочонок! Увесь у меня уродилси! Хват-обрывала! Уцепилси же за таку красотку!
Все смущенно переглядывались. Клоун краснел, но Лариса отвечала с хохотком:
- Неужели я не хороша! Неужели я не красива! Отцу нравился этот подыгрыш, он хохотал во всю глотку и стучал кулаком по столу от радости понимания его душевных порывов. Когда отец уже был хорош, Клоун и Лариса проводили его и мать до такси. Уже из машины раздался голос:
- Ну, баба! Зверь!
И такси исчезло за поворотом,
Когда вернулись, Клоун сказал:
- Вы уж извините за отца. Простой человек.
Клоуна будто не услышали, а доктор экономических наук, шеф Клоуна, продолжал развивать какую-то мысль отцу Ларисы, ответственному работнику минавтопрома.
- ...система свойственна социализму, - говорил он, - но в нормальных условиях она противопоказана ему. Да это ясно, что причина наших трудностей не только и даже не столько в тяжком бремени военных расходов и весьма дорогостоящей глобальной ответственности страны. При разумном расходовании...
Отец Ларисы взмахнул рукой, прервал бородача:
- Да это ясно, как днем! Тут дело в том, что глубоко укоренился административный взгляд на экономические проблемы, почти религиозная вера в номенклатуру, нежелание и неумение видеть, что силой, давлением, призывом и понуканием в экономике никогда ничего путного не сделаешь.
Лариса сидела возле своей мамы, они шептались. Клоун делал вид, что увлечен спором мужчин, а сам прислушивался к женщинам. Он услышал:
- Он, конечно, красивый, видный мальчик, - шептала мать, - но эти тонкие губы, острый подбородок, - она бросила испытующий взгляд на Клоуна, - говорят о его характере!
Последнее слово было сказано таким тоном, что не требовало эпитетов типа: “вздорный”, “упрямый”, “своевольный”.
- Он прекрасно читает Мандельштама! - воскликнула Лариса.
Мужчины примолкли и недоуменно посмотрели сначала на Ларису, затем на Клоуна.
- Почитай! - сказала Лариса.
- Просим! - после паузы сказал отец.
Клоун вздрогнул, побледнел, но тут же заставил себя сосредоточиться, и резким, твердым голосом прочитал:
Мы напряженного молчанья не выносим -
Несовершенство душ обидно, наконец!
И в замешательстве уж объявился чтец,
И радостно его приветствовали: просим!
Я так и знал, кто здесь присутствовал незримо;
Кошмарный человек читает Улялюм.
Значенье - суета, и слово - только шум,
Когда фонетика - служанка серафима.
О доме Эшеров Эдгара пела арфа,
Безумный воду пил, очнулся и умолк.
Я был на улице. Свистел осенний шелк, -
Чтоб горло повязать, я не имею шарфа!
С последней фразой Клоун сделал внезапный жест от горла к потолку, и в его глазах показались слезы.
На кухне он сказал Ларисе, что должен, что обязан съездить к Парийскому. Она пожала плечами, промолчала. Но когда Клоун взял из холодильника бутылку водки и сунул ее в карман пиджака, сказала:
- Не дури! Ему же нельзя пить!
От “Сокола” до “Новокузнецкой”, без предварительного звонка по телефону, сюрпризом. Две остановки на трамвае, через мост. Мелькнули золотом луковки кремлевских соборов, голубая вода в реке, белый теплоход у причала. Мимо синей колокольни на Яузских воротах, переулками, в Тессинский. Звонок в обитую дерматином и крест-накрест посеревшей тесьмой дверь.
Послышался за нею знакомый кашель, затем голос:
- Кто?
- Тень Гамлета! - громко отчеканил Клоун.
Дверь со скрипом отворилась, на пороге стоял Парийский в трусах и в майке, волосы всклокочены, на щеке красная складка от подушки.
- А-а, - без особого удивления протянул он, пропуская Клоуна в квартиру.
Пахло сыростью, перепревшим луком, несвежим бельем, и все это было окутано крепким перегаром и дымом от сигарет. Окна на кухне и в комнате были плотно закрыты. Свет горел и там и тут, потому что в окнах, странно, было темно: сплошная зеленая масса виднелась за стеклами.
Клоун запыхался от быстрой ходьбы, почти бега, поэтому некоторое время молчал, переводя дух. Парийский, босой, прошел в комнату и лег на свою солдатскую койку. Одну ногу, белую, безволосую, он положил на спинку кровати.
- Сил нет не то что ходить, но и говорить, - тяжело проговорил он и, собравшись с силами, добавил хрипловато: - Вчера так насандалился, что...
Он не договорил, положил ладонь на лоб и вытер холодный пот. Клоун сунул руки в карманы и принялся насвистывать.
- Ой, не свисти, - с мольбой в голосе выдавил Парийский.
В этот момент Клоун сделал изящный жест, как при поклоне, и, выпрямляясь, извлек из внутреннего кармана пиджака водку. Взгляд Парийского оживился. Клоун сходил на кухню, нашел стакан, от которого пахло селедкой, помыл его под краном, вернулся в комнату и налил полстакана. Парийский сел на кровати, торопливо схватился за стакан двумя руками и без промедления выпил.
- Как чувствовал, что ты тут страдаешь, - тоном благополучного человека сказал Клоун.
Парийский закурил, а Клоун поморщился. С улицы в комнате казалось очень душно. Когда в комнате много дыма, курить почему-то совсем не хочется, и Клоун отказался от предложенной сигареты.
- Ну, я пошел, - сказал он.
Парийский бросил на него удивленный взгляд:
- Зачем же приходил?
- Похмелить, - с долей веселости сказал Клоун и после небольшой паузы добавил: - Я женился. Сегодня свадьба.
Парийский тяжело поднялся, пошел к крану напиться.
- Я уже женился, - затем сказал он. - На сковороднице. Дурак дураком был. В общем, взял дуньку с трудоднями. Думал, молчаливо будет обеды готовить. А она тихая-тихая, пока в общежитии жила, а как прописалась - зверь! Чуть что - на меня с кулаками. В мозгах одна извилина, и та укороченная...
Клоун с сожалением посмотрел на Парийского, как на законченного неудачника, спившегося человека, протяжно вздохнул и пошел к выходу. Парийский не удерживал.
Темнело, и кое-где зажглись окна в домах.
Счастливый, улыбающийся Клоун поднялся на лифте на шестой этаж, открыл ключом дверь, не спеша вошел в комнату и увидел, как Лариса, покрасневшая от стыда, столкнула с себя бородача и села, оправляя юбку, прикрывая заголившиеся полноватые ноги.
Голова у Клоуна закружилась, словно его тошнило, поплыли в глазах зеленые круги.
- Ви-итя! - диким голосом завопила Лариса, вцепляясь в свои волосы руками.
Но Клоун уже сбегал вниз по лестнице. Вздрагивая от ярости и обиды, крепко стуча каблуками по асфальту. Клоун бежал по темной улице, освещенной редкими фонарями, неизвестно куда. У магазина остановился, нащупал в кармане конверт с деньгами - подарок родителей на свадьбу, и купил четыре бутылки водки. Рассовал их по карманам и, скрипя зубами, пошел в метро.
Когда вышел в город на “Новокузнецкой”, начался сильный дождь. В ожидании трамвая, которого не было минут десять, промок. По лицу бежали холодные струйки.
- Кто? - спросил Парийский, когда Клоун позвонил в дверь.
- Участковый!
Парийский был в сатиновых широких шароварах, в байковой рубашке нараспашку, с сигаретой в зубах, улыбающийся. Ни о чем не расспрашивая, гостеприимно пригласил Клоуна в квартиру. Тот походкой участкового, сильно стуча каблуками, прошел к столу, выставил бутылки на стол.
- Продолжение свадьбы? - почесывая голову, спросил хозяин.
- Как хочешь, так и понимай, - буркнул Клоун, стаскивая с себя все мокрое.
Парийский бросил ему пижамные штаны и серую кофту, которую когда-то вместе покупали. Повесив пиджак и брюки над плитой сушиться, Клоун воскликнул:
- Наливай!
Парийский весело ударил в ладоши, отвесил поклон и взвизгнул:
- Слушаюсь, сударь-с?
Через некоторое время, когда выпили и покурили, Парийский попросил:
- Витек, спой.
Клоун встал, подбоченился, вскинул голову и, подавляя все мрачные мысли, воскликнул:
- Выступает солист ансамбля песни и пляски имени Александровского централа Иван Букреев. “На солнечной поляночке”. Высокий чистый тенор повел:
На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь,
Парнишка на тальяночке
Играет про любовь...
- Выпьем! - сказал затем он азартно, глядя Парийскому в лицо. - Пей, зав. отделением кардиологии, кандидат медицинских наук, пей, Юраша, гений ты наш подзаборный. Я пью за здоровье немногих, немногих, но верных друзей...
Клоун выпил первый, подышал открытым ртом, зажевал, что подвернулось, и сказал:
- Природа делает нас во всех положениях постоянно несчастными...
Он не договорил, хотя намеревался рассказать о случившемся. Держать в себе - это значит не досаждать другим.
Парийский сказал:
- Между тем наши желания постоянно рисуют нам счастливое состояние, потому что к состоянию, в котором мы находимся, желания присоединяют удовольствия того состояния, в котором мы не находимся. Когда же мы достигаем этих удовольствий, мы не будем от этого счастливы, потому что мы тогда будем иметь другие желания, сообразные с этим новым положением.
Клоун закурил, долго не гасил спичку, глядя на огонь, и подумал, что в трудные минуты лучше всего курить, потому что это отвлекает.
Парийский сходил в комнату, принес старую тетрадку с пожелтевшими, засаленными страницами. Принялся листать.
- Дед тут записывал, - сказал Парийский и, найдя нужное, принялся читать: - “Иисус ищет какого-нибудь утешения, по крайней мере, в своих трех, более любимых друзьях, но они спят. Он просит их побыть немного с ним, а они Его оставляют с полным пренебрежением и столь мало разделяют Его страдания, что не могут удержаться минуты от сна. Таким образом, Иисус был оставлен один на волю Божью.
Иисус не только один на земле чувствует и выносит Свою скорбь, но даже один и знает о ней: Небо и Он были единственными свидетелями ея.
Иисус - в саду, но не в таком саду прелестей, в каком Адам погубил себя и весь род человеческий. Он - в саду мучений, где спасает себя и весь род человеческий...”
Клоун представил и увидел: луна сделалась желтой и желтый свет лился в Гефсиманский сад - и на деревья, которые отбрасывали длинные тени, и на землю, по которой шел Иисус, склонив голову и следя за легкой тенью своей... И Клоун слышал тихий шелест листвы, и шум шагов, и дыхание Иисуса...
Парийский между тем продолжал читать:
- “Я думаю, что Иисус никогда не жаловался, кроме этого единственного случая; но в этот раз Он так горько жалуется, как будто бы не мог более сдержать своей чрезмерной горести, ибо душа Его скорбит смертельно.
Иисус ищет соучастия и облегчения со стороны людей. И это, мне кажется, единственный раз во всю Его жизнь. Но Он не получает его, ибо ученики спят.
Иисус удаляется от своих учеников, чтобы предаться предсмертной скорби: станем же удаляться из среды своих близких и интимных друзей, чтобы подражать Ему.
Неужели ты хочешь, чтобы Мне стоило крови спасение человечества, а чтобы ты не пролил и слез?
Врачи тебя не исцелят: ты все-таки умрешь. Иисус исцеляет и делает тело бессмертным. Терпи цепи и телесное рабство; пока Он освобождает тебя лишь от духовного рабства”.
Белая фигура скрылась в темноте, луну затянуло облаком, шаги смолкли. Клоун вскинул взгляд на Парийского. Тот снял очки, на глазах были слезы. Отнеся тетрадку на место, он достал из стола и показал фотографию, хорошо сохранившуюся, деда, священника Парийского, учителя Закона Божьего: большеглазый человек, с густой бородой, в рясе, с крестом...
В прихожей зазвонил телефон. Парийский пошел слушать, а Клоун читал на обороте плотного глянцевого картона: “С.-Петербургской императорской Академии художеств фотография класснаго художника”. И крупно, в центре, вязью: “Фр. Опитцъ”. Далее: “В Москве, Петровка, д. Самариной, против Петровскаго монастыря”.
Слышался голос Парийского:
- Подумаешь, невидаль! У меня телевизора нет... Он еще что-то говорил, а Клоун, рассматривая фотографию, видел не священника Парийского, а Ларису, мучился душевно, но сдерживал себя, чтобы не дойти до отчаяния и не разрыдаться. Клоун понял, что нашел женщину, слабую в том пункте, который называют изменой, слабую, подобно алкоголику, не мыслящему свою жизнь без вина, в любви, то есть нашел своего рода любовную алкоголичку. Настроение у Клоуна сразу переменилось, резко, как будто его ударили палкой по голове. Испытывая стыд, он покраснел, почувствовал унижение человека, которым пренебрегли, затоптали в грязь, но с появлением в кухне Парийского сделал вид, что внимательно рассматривает фотографию.
- Волович звонил, - сказал Парийский, закуривая. - Оказывается, сейчас Инна на экране телевизора... Последние известия на Москву вешает...
Чтобы отвлечься от горестных чувств, Клоун воскликнул:
- Надо посмотреть! Есть у кого-нибудь тут телевизор?
- Да ну ее к черту, смотреть еще на нее! - беззлобно воскликнул Парийский, затем, после паузы, добавил: - Вон, у Лучкина есть...
Пошли к Лучкину, соседу, который смотрел футбол по первой программе. Нехотя он переключил телевизор на московский канал, и все увидели дикторшу, Инну. Клоуну показалось, что она смотрит на него своими большими серыми глазами. Какая Инна красивая! У нее высокий чистый лоб. Только изредка на нем появляется морщинка, это значит, знал Клоун, что Инна волнуется.
Инна читала текст: “...участники совещания единодушно одобрили положения и выводы речи Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева. На совещании выступил член Политбюро ЦК КПСС, первый секретарь МГК КПСС В. В. Гришин...”
- Хорош! - сказал Парийский, и Лучкин моментально вернул на экран футбол. - Вот и вся премьера! - усмехнулся Парийский и, выходя из квартиры соседа, добавил с долей издевки: - Митя Кулдаров попал под лошадь и сделался известным - о нем пропечатали в газетах!
Выпили.
- А как Поляков? - спросил Клоун, занюхивая черствым черным хлебом.
Парийский поправил очки указательным пальцем и как-то машинально сказал:
- В тюрьме.
Клоун побледнел и взволнованно, чувствуя себя несчастным, встал и начал ходить из кухни в комнату. В пишущей машинке “Эрика” был зажат лист, на котором Клоун мельком заметил: “Алик: Я еду строить новый город. Пока все неизвестно, но я знаю, что там нужны мои знания и мои руки.
Он поднимает рюкзак и надевает его на плечи”.
- Развесели, Витек, спой! - вдруг попросил Парийский.
- А как это случилось с Поляковым? - с дрожью в голосе спросил Клоун.
- Как-как?! - воскликнул Парийский. - Мерзопакостно. Расстегнул ширинку в троллейбусе и бегал за какой-то девицей. В полночном троллейбусе, вскочив в него на ходу, - добавил с усмешкой Парийский.
Клоун протяжно вздохнул, закрыл глаза на мгновение и почувствовал, как похолодели руки.
- Значит, Поляков в нашей пьесе куда-нибудь поднимать целинные земли поедет?
Парийский захохотал, откидываясь на спинку стула. Когда он кончил хохотать, на глазах у него были слезы.
- Ведь Алик едет строить города, - продолжил Клоун и вскричал: - Никогда не думал, что ты на лажу пойдешь!
- Это Волович просил, - равнодушно ответил Парийский. - Ты же знаешь, что он набрал новую студию?
- Нет.
- Да это и неважно, как чувствовал я себя, когда писал про Алика. Там надо что-нибудь пожизненнее, но только не смерть! Это противоречит всей христианской этике. Мы же бессмертны!
Клоун промолчал. Подошел к темному окну и вдруг спросил:
- У этого соседа, Лучкина, топор есть?
Через некоторое время Клоун с соседским топором пошел во двор. Парийский сидел за столом, смотрел остекленелым взглядом в одну точку, о чем-то думал и слушал, как вдали стучат топором по дереву.
Парийскому припомнилось, как по этой кухне начинала ходить его дочка, как звонко звала его, когда научилась говорить... И вдруг Парийский начал сознавать, что вот эти стуки топора и есть тот самый конец всего, о котором ему когда-то смутно грезилось и ожидание которого незаметно для него самого проходило через всю его жизнь. И Парийский понял, что прошлое кончилось, а будущее не началось и не сможет начаться, потому что его срубают топором...
Послышались шаги. Клоун вернулся без звонка, потому что дверь была не заперта.
- Что приуныл, Юраша! - весело воскликнул он. - Поднимем бокалы, содвинем их разом!
Парийский улыбнулся.
- Хороший ты парень, - сказал он. - С тобой не соскучишься. Что ж, подымем стаканы, чтоб кончился разум... Наше воображение настолько раздвигает для нас пределы настоящего времени и настолько уменьшает вечность, что из вечности мы делаем ничто, а из пустяков вечность, - продолжил он. - Воображение вследствие фантастической оценки до такой степени преувеличивает малые предметы, что целиком наполняет ими нашу душу. А великие предметы воображение, по безрассудной заносчивости, уменьшает до своей мерки, как это бывает, когда какой-нибудь узколобый атеист от сохи с двумя извилинами говорит о Боге.
По щеке у Клоуна поползла крупная слеза и капнула в стакан с водкой.
- Ты чего? - спросил Парийский.
- Да так, расчувствовался, - махнул рукой Клоун и, весь как-то подобравшись, воскликнул: - Выступает солист ансамбля песни и пляски имени Александрова Иван Букреев. “На солнечной поляночке”!
Парийский просиял, а Клоун громко затенорил:
На солнечной поляночке,
Дугою выгнув бровь,
Парнишка на тальяночке
Играет про любовь...
Когда он кончил, то спросил:
- Сколько Полякову дали?
- Год.
- И когда это случилось?
- Еще зимой.
- Не могу поверить! - взволнованно сказал Клоун.
- В жизнь вообще верится с трудом, - сказал Парийский. - Это тебе не пьеса, где все раскладывается по сюжетным полочкам. Да-а, - вздохнул он. И еще раз вздохнул: - Да-а...
Клоун, покачиваясь, раскатал пыльный матрас у стеллажа, подумал и лег не раздеваясь. Парийский погасил свет, сунул очки под подушку и тоже лег. Металлически скрипнула сетка его солдатской койки.
Утром в комнату заглянул солнечный луч.
Клоун встал и долго тряс головой. После вчерашнего возбуждения он был утомлен, вял и говорить ему не хотелось. Пальцы у него дрожали, и по лицу было видно, что у него сильно болела голова. На водку, которая все еще стояла на столе в кухне, у него не было сил смотреть.
Преодолевая болезненное состояние, Клоун подставил голову под кран с холодной водой, затем принялся размахивать руками, приседать, бегать на месте. Взглянув на зарешеченное окно, почувствовал, что в помещении недостает воздуха. Подошел, откинул шпингалеты и рывком открыл сначала внутренние, потом наружные рамы, пыльные, с грязными стеклами.
Свежий воздух с запахами листвы и травы полился в квартиру.
Клоун вскипятил чай, с удовольствием, обжигаясь, выпил, а Парийский все не вставал.
Наконец послышался его слабый голос:
- Ви-итек, на-алей.
Клоун спросил:
- Может, не надо?
- Помру, - отозвался Парийский.
Клоун брезгливо взял бутылку и с отвращением налил полстакана. От запаха водки его чуть не стошнило.
Дрожащими руками, с мучительным выражением на лице Парийский выпил, нащупал очки под подушкой, надел их, и вдруг глаза его сделались неподвижными и стали смотреть в одну точку.
- Здесь очень мило - море и все остальное, - сказал он.
Клоун с испугом вгляделся в его лицо: видно было, как вздрогнула на лбу какая-то жилка, подрожала-подрожала и внезапно замерла.
- Море, - сказал с трудом Парийский, и после этого ему перекосило рот.
В ужасе Клоун отступил на два шага. Затем круто развернулся и побежал к телефону, вызывать “скорую помощь”.
В ожидании он сидел на кухне и смотрел в открытое окно. Солнечный луч лежал на подоконнике, и в его свете дрожали пылинки. Наконец раздался звонок в дверь. В волнении Клоун ринулся открывать, и, когда открыл, остолбенел: на пороге стояла Лариса.
- Я знала, что ты здесь, - сказала она взволнованно. После того как она это сказала, наступило долгое молчание. Клоун боялся поднимать глаза на ее лицо, белеющее в темноте дверей. Он лишь чувствовал запах пудры и духов, идущий от Ларисы. Клоун знал, что Лариса ждет от него чего-то. Может быть, она думала, что он заговорит, скажет что-нибудь резкое, может, даже ударит или задаст вопрос, чтобы заговорить самой.
Но Клоун молчал, и это гнетуще действовало на Ларису. Наконец он сделал шаг в сторону, как бы предлагая ей войти в квартиру. Она, помедлив, не глядя на Клоуна, вошла и, в страхе замедляя шаги, остановилась на пороге кухни.
- Юраша того, - наконец сказал хрипло Клоун, все еще боясь смотреть на Ларису. - Я “скорую” вызвал.
Лариса сразу же оживилась, посмотрела на него с мольбой блестящими серыми глазами. И вся она показалась Клоуну жалкой, виноватой, готовой на любое унижение, лишь бы он простил ее.
- Где он? - с дрожью в голосе спросила Лариса. И было заметно, как дрожали ее брови и щеки.
- Там, - кивнул на комнату Клоун и почувствовал, что страх понемногу проходит.
Она быстро пошла в комнату. Эта решительность так подействовала на Клоуна, что он совсем перестал о чем-либо думать. Он просто пошел на голос Ларисы в комнату, когда она его позвала, машинально взял брюки Парийского и стал надевать их на непослушное тело, потом так же машинально надевал при поддержке Ларисы рубашку и серую кофту.
Он лишь чувствовал, что Парийский жив, что он дышит, что по телу все еще бежит кровь, что сердечная мышца совершает свою механическую, не контролируемую мозгом работу.
- Бедненький, - шептала Лариса, гладя ладонью щеку Парийского.
Тот что-то забормотал, и Клоуну стало еще отчетливее видно, как перекошен рот Парийского.
После этого Лариса привела в порядок кухню, убрала бутылки, помыла посуду и протерла стол влажной тряпкой. Она чувствовала, что любая деятельность сглаживает недомолвки между нею и Клоуном, поэтому боялась просто так остановиться, привлечь к себе внимание, а все что-то делала и делала.
Наконец раздался звонок в дверь. Клоун впустил врачей. Больному что-то впрыснули. Появились носилки.
- Я поеду с ним, - сказал Клоун Ларисе.
Она вздрогнула, потупила взор и тихо спросила:
- Мне где быть?
- Будь здесь, - подавляя всяческие чувства, холодно сказал Клоун. - Продолжай уборку, помой пол, почисть ванну, постирай белье... Сама знаешь. Не мне тебя учить!
Лариса сосредоточенно и радостно, порозовев, выслушала эти наставления, и по всему было видно: что бы ни приказал, о чем бы ни попросил Клоун в эти минуты, она все безропотно выполнит.
Носилки с больным вдвинули в машину. Клоун сел на откидное сиденье рядом и все время, пока ехали, жалобно смотрел на бледное лицо Парийского, которое иногда освещалось солнцем, и думал о том, что все, быть может, обойдется. В смысл этого слова “обойдется” он вкладывал еще нечто, едва чувствуемое, что касалось непосредственно его самого.
Проехали площадь Маяковского, свернули, а когда въезжали в ворота больницы, Клоун различил на табличке: “Институт нейрохирургии им. Бурденко”.
Когда Клоун возвращался назад, то с каким-то щемящим чувством думал о том, что Ларису нужно простить, что нужно забыть все плохое и жить только хорошим, как бы это ни было трудно. Тут он вспомнил почему-то Полякова и его слова о том, что нужно тащить свой крест. Именно тащить, а не бежать в сторону при первой же неудаче.
У метро “Новокузнецкая” продавали цветы. Подумав, Клоун купил у какой-то цыганки букет сирени. Клоун не стал дожидаться трамвая, а пошел пешком, через мост, смотрел на голубую реку и думал о том, что нужно всячески давить в себе зло.
Когда он вошел в подъезд, то негромко засвистел, для храбрости, и заметил, что дверь в квартиру была приоткрыта, а рядом с нею стояло ведро, полное мусора, и веник. Лариса мыла пол на кухне: она часто дышала, руки у нее запачканы, прядь волос прилипла к щеке.
Увидев Клоуна, Лариса выпрямилась, задержала дыхание, торопливо одернула платье и поправила волосы. Глаза ее недоуменно уставились на пышный букет сирени.
- Поставь тут, что ли, в банку, - сказал Клоун. - А то все дымом пропахло.
- Ты хороший, - задрожавшим голосом сказала Лариса, - а я - подлая! Нет мне прощения!
- Есть, - сказал он. - Если б люди друг другу не прощали, то давно бы перебили друг друга.
- Прости меня, Витя! - сквозь слезы закричала Лариса и бросилась ему на шею.
Клоун погладил ее по волосам и протяжно вздохнул.
- Я молод, чтобы слишком понимать жизнь, - сказал он. - Но я чувствую, что нужно стараться меньше досаждать друг другу. Многие говорят: если человек слишком молод, он судит неправильно. Если он слишком стар - то же самое. Если он недостаточно поразмыслил - результат опять тот же. Если он слишком много размышлял-он чересчур вбивает себе в голову и становится упрямым... Где же, спрашивается, истинная точка?
В комнате пол был уже вымыт. Узкая железная койка была аккуратно заправлена.
- У него белья совсем нет, - сказала Лариса.
- Не только белья, - вздохнул Клоун. - У него родственников нет. Никого не осталось. Жаль, что эта квартирка отойдет государству...
- Неужели никого нет? - спросила Лариса, продолжая мыть пол на кухне.
- Если только бывшая жена, - пожал плечами Клоун, затем, помолчав, добавил: - Да дочь семи лет.
- Позвони им, - сказала Лариса.
- Пожалуй, надо позвонить. Пусть хоть дочь сюда пропишет, к отцу, пока жив.
Клоун нашел в записной книжке Парийского телефон бывшей жены, направился в прихожую к телефону, который вдруг сам зазвонил. Клоун взял трубку.
- Где там Парийский? - услышал он гнусавый голос Воловича.
- В больнице, - сказал довольно спокойно Клоун.
- Это ты, что ли, Витек? - неуверенно спросил Волович.
- Я.
- А что с Юрашей?
Клоун объяснил.
- Да-а, - протянул Волович и тут же воскликнул: - Спектакль горит! Мы уже тут, в клубе, уже зрители идут, а Парийского все нет и нет. Слушай, Витек, - внезапно вскричал Волович, - выручай! У нас на Парийского нет замены. Выручай, старик! У него же опорное - “На плацу открытом”...
- Я не знаю текста, - хмуро сказал Клоун.
- По бумажке будешь шарашить! Спасай, гони скорее! Будешь?
- Не знаю. Я не один. Потом только что из больницы, расстроился. Рот на моих глазах перекосило. Я чуть от страха не умер...
- Понимаю, - прервал Волович. - Но ты же профессионалом хочешь стать. Должен понимать: в любом настроении надо работать, и работать хорошо. Не раскачивайся, через полчаса начало. Выручай, будь человеком!
После некоторого молчания, подумав, Клоун ответил:
- Ладно, - и положил трубку.
Затем набрал номер бывшей жены Парийского. Она сама взяла трубку. Клоун рассказал, как все случилось. Бывшая жена, Саша, охала-ахала и сказала, что сейчас же мчится в больницу. Горестную весть она восприняла очень искренне, как будто у нее не было никаких обид на Парийского.
Положив трубку. Клоун сказал Ларисе:
- Ты здесь побудешь или со мной?
- С тобой! - ни о чем не спрашивая, сразу же согласилась Лариса.
- Тогда бежим!
У ворот клуба висела афиша: “Театр-студия на Раушской набережной. “Время, вперед!” Литературно-драматическая композиция Ю. Парийского и М. Воловича по мотивам советской литературы. Режиссер - М. Волович”. Внизу крупно: “Главный режиссер театра-студии - М. Волович”.
В зале уже был погашен свет, бордовый бархатный занавес подсвечен огнями рампы, когда Клоун влетел за кулисы.
- Шестой! - облегченно воскликнул Волович. Большеглазая Инна от волнения чмокнула Клоуна в щеку и шепотом спросила:
- Видел меня вчера?
Клоун кивнул, принимая от Воловича листочки...
Занавес разъехался в стороны, лучи прожекторов выхватили солдатскую койку, зарешеченное окно на черном заднике, телевизор, стоящий на полу. Людей на сцене не было. Вдруг громко понесся из динамиков рок-н-ролл: Бил Хэлли надрывно хрипел рок “Вокруг часов”.
На сцену высыпали все шестеро участников спектакля: пять мальчиков и девочка, Инна, и принялись ритмично выделывать па рока.
Черноволосый паренек, который был за Полякова, сел на койку с гитарой и, когда рок смолк, ударил по струнам и запел:
Броня крепка, и танки наши быстры,
И наши люди мужеством полны.
В строю стоят советские танкисты,
Своей великой родины сыны...
Клоун пораженно сел на телевизор. Клоун думал, что Волович все-таки оставит в этом месте песенку Полякова:
Едем-едем в Братиславу,
Мчит наш БТР,
Уходи с дороги, дядя-
Контрреволюционер...
Когда композиция дошла до момента, когда в луче света должен был появляться Парийский и декламировать “На плацу открытом”, Клоун врезал за Парийского:
День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток
Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах.
Сон был старше, чем слух, слух был старше, чем сон, - слитен, чуток...
А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах...
День стоял о пяти головах, и, чумея от пляса,
Ехала конная, пешая, шла черноверхая масса:
Расширеньем аорты могущества в белых ночах, - нет, в ножах -
Глаз превращался в хвойное мясо.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только б ушко,
Чтобы тройка конвойного времени парусами неслась хорошо.
Сухомятная русская сказка! Деревянная ложка - ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?
Чтобы Пушкина славный товар не пошел по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов -
Молодые любители белозубых стишков,
На вершок бы мне синего моря, на игольное только б ушко!
Поезд шел на Урал. В открытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой -
За бревенчатым тыном, на ленте простынной
Утонуть и вскочить на коня своего!
На последней фразе Клоун сделал резкий жест от горла вверх. Волович невольно схватился за голову, а зрительный зал взорвался неимоверными аплодисментами.
- Браво! - отрывисто бросил бас где-то в глубине партера.
Клоун исчез в кулисе.
- Есть другая реальность: воспоминаний, картин, обобщений, духа! - крикнул, встал и заходил долговязый Волович. - Подробности...
- Парийский может по этому поводу речь толкнуть, - предложила Инна, укладывая ногу на ногу.
Клоун за Парийского появился в очках, в белой рубашке с короткими рукавами, в сандалиях на босу ногу. Он, подумав, сказал:
- Немыслимо примириться с мыслью, что смерть есть уход в Ничто!
Коренастый малый, который был за Алика, пошел в глубину сцены, где стоял телевизор, и поднял его. Затем подошел к рампе и остановился, как над пропастью.
- Да поставь ты телевизор! - сказала Инна. Она вошла в яркий луч света. - Я сегодня не работаю. Я пришла живьем!
В партере зашевелились, некоторые зрители узнали новую дикторшу телевидения, захлопали.
Внезапно свет на сцене погас, слабо светилось лишь зарешеченное окно на заднике.
Клоун за Парийского:
- Всю жизнь живу со светом из-за деревьев, разросшихся за окном.
Коренастый за Алика:
- А мне нравится, что растут деревья. Зелено. Я люблю старую Москву.
Он не спеша отошел к солдатской койке и поставил рядом с ней телевизор.
Черноволосый за Полякова:
- Есть топор?
Щуплый паренек в ковбойке за Клоуна:
- Есть.
Инна:
- Вырубать деревья? Это же вишни. Если по всей Яузе и есть что-нибудь интересное, даже замечательное, так это только вишневый сад.
Черноволосый за Полякова и Щуплый за Клоуна, не слушая Инну, уходят с топором в кулису.
- Я архитектор, - сказал Коренастый за Алика, - и мне не предписано сердцем что-то ломать, вырубать. Я еду в Сибирь строить новый город, светлый, чистый, просторный!
Наступило молчание. Вдруг среди тишины раздался глухой стук топора по дереву, зазвучавший одиноко и грустно.
Занавес
В книге “Улица Мандельштама”, Москва, издательство “Московский рабочий”,1989.
Юрий Кувалдин. Собрание Сочинений в 10 томах. Издательство "Книжный сад", Москва, 2006, тираж 2000 экз. Том 1, стр. 148.
|
|
|