Юрий
Кувалдин
ЛЯ-ЛЯ
ТОПОЛЯ
рассказ
Из метро
Калачева вышла как раз в ту сторону, где возвышался этот серый академический
дом с гранитным цоколем. Едва заметно проклюнулась листва на деревьях, солнце
уже начинало греть, телефонировали своими радостными и бессознательными
звоночками воробьи и приятно дул весенний ветерок с Москвы-реки. Полгода после
журфака Калачева работала в газете. Длинные ресницы, узкие черные брючки,
обтягивающие соблазнительную попочку, высокий каблучок, губки бантиком, да еще
обведены черным карандашиком, в виде сердечка.
Солнечный
свет падал сквозь занавески на старый паркет. Калачева для начала, вниз ресницы
склоня, задала дежурный "производственный вопрос":
- Как, по
вашему мнению, в идеале должна выглядеть структура отрасли, который вы отдали
столько лет? Вокруг каких предприятий должны формироваться большие
корпоративные структуры?
Вышеславцев
довольно сухо начал говорить:
- Для
начала нам следует осознать три момента. Во-первых, реструктуризация отрасли
должна быть подчинена главному критерию: продукция интегрированной структуры
(холдинга) должна быть разнородной и иметь платежеспособный спрос. Бессмысленно
связывать "дохлых кошек хвостами" с целью уменьшения количества
предприятий на рынке. Во-вторых, интегрированная структура должна строиться по
"хуторскому принципу". Холдинг по возможности должен производить
большую часть необходимого для создания комплекса установок. Принцип широкой
кооперации в России ошибочен. В России "дважды два - пять", а не
"дважды два - четыре", как утверждали младореформаторы, говоря, что рынок
есть рынок в любой стране. В-третьих, интегрированная структура будет
конкурентоспособной только в том случае, если кроме собственно производства в
нее войдут структуры, создающие интеллектуальный продукт, причем с
главенствующей ролью. Вокруг каких предприятий должны формироваться большие
структуры? Вокруг тех, чьи руководители или владельцы до конца осознают три
упомянутых момента и будут действовать последовательно и решительно...
Все это
было сухо, и вряд ли годилось для материала. Поэтому Калачева перешла на другую
тему.
- И
смерть нисколько вас не страшит? - Она даже не заметила, как задала этот
вопрос.
Когда
Калачева позвонила по телефону и назвала свою фамилию, то произнесение этой
фамилии сразу нарисовало в мозгу академика Вышеславцева образ ядреной девы с
большой русой косой, в кокошнике, в народном холщовом белом сарафане, обшитом
петушиными узорами, с округлыми налитыми грудями и пухлыми губками,
напомаженными свеклой. Пока Вышеславцев не увидел ее...
Академик,
как седой ворон, вскинул голову и каркнул, то есть сказал с пафосом советского
трибуна:
- Я ведь
уже сказал вам: нет. Хотя вопрос поставлен не совсем точно, девушка. Вы имеете
в виду предсмертные муки? Они меня не страшат... Умирать вряд ли много
страшнее, чем заснуть. Я бывал под наркозом, и знаю, что говорю. Но если вы
говорите о самом состоянии небытия, тогда дело другое. Было время, когда мысль
о смерти почти не давала мне жить. Вот вы, девушка, улыбаетесь, а иные люди
кончали с собой исключительно из страха перед смертью: ведь страх перед
состоянием смерти - вернее было бы назвать его антисостоянием - способен
полностью завладеть человеком, как навязчивая идея шизофреником. Весь ужас в
том, что природа не одарила нас таким вечным "я", которое сохранилось
бы и за гробовым входом.
Пышные
прямые, пахнущие свежестью, черные волосы спадали на плечи корреспондентки, на
ее белую блузку спортивного покроя, облегающую налитую грудь. Положив ножку на
ножку, она своей позой еще больше подчеркивала пышность пухлых бедер, обтянутых
черными брючками. Калачева с интересом вскинула голову и уставила на
Вышеславцева свои с томной поволокой глаза.
- А если
допустить, что существует жизнь после смерти? - с медленным придыханием
спросила она.
При этом
вопросе взгляд Вышеславцева скользнул по беленькой открытой шейке Калачевой,
затем еще чуть ниже - туда, вглубь, в ложбинку между этими упругими розовыми
холмиками, самые сокровенные части которых были прикрыты белоснежным лифчиком,
дразняще выглядывавшем из-под блузки.
А ее
стройные ножки...
- Я
вполне понимаю людей, - заговорил Вышеславцев, стараясь не показывать своих
чувств, - которые цепляются за надежду как-то продлить свою жизнь в новом
качестве, став, например, березой или собакой, на худой конец футболистом
команды "Спартак"; нет даже нужды верить в Бога, чтобы поддаться
соблазну. Но тому, кто не может в это поверить, остается одно: привыкнуть к
мысли, что конец неизбежен, хотя для этого необходима большая сила воли...
Задача совсем не в том, чтобы упорно отгонять мысль о смерти всякий раз, как она
появится у человека, а уж появится она непременно, смею вас уверить; впрочем,
вы и сами, должно быть, знаете это по собственному опыту. Я другое сказать
хочу: всякий раз отгонять мысль о неизбежном конце - значит, лишь умножать
грозную власть этой мысли и тем самым умножить наше бессилие. Наверно, это и
есть тот редкий случай, когда полезно разбередить рану, не давать ей зажить. И
глядишь, боль от этого поутихнет. Парадоксально? Не думаю. Вот взгляните на эти
бумаги, - сказал Вышеславцев и, взяв со стола стопку бумаг, протянул Калачевой.
Она
как-то неловко взяла бумаги и тут же от волнения уронила их все на пол.
Вышеславцев и Калачева опустились на корточки и начали собирать их. Калачева
присела прямо перед Вышеславцевым в позе девственницы, сомкнув свои коленки.
Вышеславцев не мог оторваться от ее ровненьких ножек, ее пышных бедер, покрытых
тонкими черными брючками. В такой позе обозревать ее прелести мог только
Вышеславцев, дотошный ученый. А Калачева была увлечена и поглощена процессом
собирания бумаг, не обращая на академика никакого внимания. Вышеславцеву сразу
захотелось завалить ее на пол прямо здесь, грубо стащить с нее брючки,
раздвинуть ее великолепные ножки, и устроиться поудобнее в пышной упругой
ложбине ее бедер.
- Вы
сказали: природа не одарила нас таким вечным "я", которое сохранилось
бы и за гробовой чертой, - поднимаясь с бумагами, сказала Калачева, вся
румяная.
Вышеславцев
взял у нее бумаги и положил на стол, затем подошел к ней вплотную. Придирчиво и
нарочито внимательно окинув ее взглядом с ног до головы, он воспользовался
представившейся возможностью рассмотреть ее более внимательно, а заодно и
потрогать. Взяв Калачеву под локоточки, он очень осторожно, как драгоценность,
повернул ее боком, потом спиной, затем погладил ее по чуть выпиравшему
животику. Калачева покорно выносила все эти дотошные процедуры академического
"осмотра".
- Это
лишь одна сторона вопроса, - сказал, сладко причмокнув, Вышеславцев, - но есть
и другая. Как мы сами относимся к нашему бытию, пока мы еще живы, короче, как
мы пользуемся жизнью - вот видите, я употребляю наше излюбленное словечко...
Спрашивается, а много ли мы живем при жизни? Что случаются в ней провалы,
пустоты - это каждый из нас испытал на себе, когда минуты, часы, даже недели
будто проваливались, исчезали куда-то, словно и не было их вовсе... Нет, нет, я
не об отдыхе толкую, не о каком-то внутреннем отключении. Повторяю, я имею в
виду не отдых, а сплошной холостой ход, никоим образом не связанный с чем-либо
потусторонним, но и полностью оторванный от того сложного сплава импульсов,
торможений, реакций, который мы именуем жизнью, который и образует наше
"я". Состояние это есть смерть или, по меньшей мере, чрезвычайно
схожее с тем, что я понимаю под смертью, то есть бессознательное состояние.
Вышеславцев
иногда замедлял речь, иногда ускорял, но все время, когда говорил, смотрел на
Калачеву, не отрываясь. Он осознавал, что, хотя она и неплохая девчонка, но его
интересует ее тело. И только из-за этого тупого звериного влечения Вышеславцев
позволяет ей так долго интервьюировать его.
- Все же,
наверно, тут есть некоторая разница? - спросила Калачева.
- Сердце
наше продолжает биться, кровь струится по жилам, сигналы мозга улавливаются
электроэнцефалографом - да, конечно, разница есть. Беда состоит лишь в том, что
разница эта ничтожна, - с некоторой задумчивостью сказал Вышеславцев.
- Значит,
что-то вроде прижизненной смерти? И вы полагаете, что это состояние часто
встречается у людей? - спросила Калачева.
- Не
только встречается, многие люди почти всю жизнь пребывают в нем! - воскликнул
Вышеславцев.
- Неужели
вы думаете, что таких большинство? - спросила Калачева.
- Насчет
большинства не скажу, - сказал Вышеславцев. - Считайте, что я повстречал на
своем веку тысяч пять людей - ведь я много колесил по свету, - считайте, что я
набрал, ну, скажем, двести знакомых. Значит, из них я в лучшем случае
по-настоящему знал лишь человек двадцать, не больше, а то и вовсе одного-двух.
- А
может, ни одного? - спросила она, поглядывая на диктофон.
- Может
быть, девушка, и ни одного. Вы совершенно правы, - сказал Вышеславцев.
- Вдруг
вы и себя самого не знаете? - спросила Калачева.
- Не надо
этого пустого глубокомыслия, девушка, - с некоторой долей язвительности сказал
Вышеславцев и продолжил: - Сейчас модно кокетничать тем, что будто бы никто не
знает самого себя. Да, да, не спорьте, в лучшем случае это просто
распространенная интеллектуальная игра. Но даже и без игры любой более или
менее аналитический ум, бесспорно, потратит на своем веку не меньше нескольких
лет на исследование всех бездн и закоулков своей души.
- А если
человек вдруг умрет, скажем, лет двадцати? - быстро спросила Калачева.
- Значит,
из этих двадцати лет он десять потратил на самоанализ, - ответил Вышеславцев.
- А если
человеку за семьдесят? - спросила Калачева.
- Время,
затрачиваемое на самоанализ, не растягивается соразмерно годам. Человек,
которому сейчас семьдесят, наверняка подолгу забывал копаться в себе самом. По
крайней мере, лет до шестидесяти. После этого рубежа самоанализ возобновляется
с новой силой. Вообще, это очень важное десятилетие - между шестьюдесятью и
семьюдесятью годами. Человек, можно сказать, возвращается в детство. В этом
склонны видеть нечто зловещее. Но то, о чем я говорю, не имеет, точнее, почти
не имеет, ничего общего с оскудением ума. Просто в мозгу перестраиваются все
связи. Мысли в большинстве своем кружат вокруг будничных дел, вокруг
нескончаемой череды доходов-расходов, телевизора, погоды, одежды, хлеба и мяса,
и при всем при этом все сопровождается бесконечной болтовней ни о чем, идут
сплошные, ни к чему не обязывающие разговоры, так сказать, ля-ля тополя. Не
успеешь ахнуть, как твоя жизнь уже свелась к сплошным будням; да, то, что мы
так торжественно зовем жизнью, сводится к простому существованию - вот что я
называю холостым ходом, прозябанием.
- Боюсь,
наш разговор принял слишком отвлеченный характер, - сказала Калачева.
-
Представьте себе пейзаж с небольшими холмами: еле приметные холмики, слишком
маленькие, чтобы дерзко выситься над равниной, но достаточно большие, чтобы
заслонить вид, ведь и глаз не станет дремать, и не оцепенеет тело, коль скоро
холмы надо как-то преодолеть. Ни единой вершины кругом, ни крутых поворотов, а
вы же знаете: водитель засыпает за рулем, как правило, на ровном шоссе. Вообразите
окружение, которое почти не меняется, условимся употреблять слово
"окружение" в расширительном смысле; мы встречаем лишь ничтожные
отклонения, которые и замечаешь, а все равно будто и не замечаешь, самое
большее - на какой-то миг, настолько они несущественны... Подобно этому
переживания, беды, случившиеся где-то очень далеко, воспринимаются как
ничтожные; да, переживания от непостижимо огромных бед, случившихся где-то в
дальних краях, ничтожны в сравнении с сокрушительными потрясениями от самых что
ни на есть пустячных бед, случившихся рядом. Можете вы представить себе сто
тысяч китайцев? Можете или нет, это не важно, и даже если они умерли от чумы,
утонули во время наводнения, убиты на войне, погибли голодной смертью, вас это
мало тронет... Наше сознание просто не в силах охватить чужую беду, особенно
далекую, отчасти, может, потому, что мы в этом смысле мало его тренируем.
Может, так оно даже и лучше, в самом деле, не погибать же нам всем всякий раз,
когда гибнут другие! Ведь, в сущности, при всех наших дарованиях мы всего лишь
маленькие люди, одолевающие маленькие пригорки, или, как часто любят у нас
повторять: "мы всего лишь люди", "в конце концов, он всего лишь
человек". Нет уж, увольте! "Он всего лишь человек..."
Подразумевается: "А это не так уж и много..."
Калачева
во все глаза смотрела на гладко говорящего академика, и как только возникла
небольшая пауза, вставила вопрос:
- Уж не
прорицатель ли вы? А ведь, кажется, вас когда-то считали диссидентом?
Вышеславцев
распрямил спину, погладил подбородок и сказал:
- Вижу,
вы не поленились порыться в моей биографии! - Он улыбнулся, показав ряд белых
вставных зубов. - Под "диссидентством" понимается сочетание
инакомыслия и инакодействия, оно не подразумевает конкретной политической
ориентации. Это совокупность мыслей и поступков, не соответствующих идеологии,
нормам и ценностям советского общества, направленных на изменение или подрыв
советской общественной системы. Хрущевская оттепель стимулировала
распространение не только инакомыслия, но и инакодействия. Диссидентское
движение разделяют обычно на два этапа: период становления движения (1956-65
гг.) и правозащитный период (1965-85). Возникло два направления общественного
движения: "общее" движение, которое проявлялось в многочисленных
дискуссиях в стенах вузов и в домах интеллигенции, в появлении самиздата и
магнитиздата, и "реформаторское" движение, участие в котором было
небезопасно и в него были вовлечены немногие. В это время были предприняты
первые попытки объединения для выражения политического протеста, а именно
тайные политические кружки и подпольные группы... Глаза открылись у меня, когда
я поступил в университет. И у меня появился доступ к литературе, к книгам.
Мехмат всегда отличался этим, туда поступали люди, которые мыслили
самостоятельно, отличались оригинальностью мышления. В этом смысле мне повезло,
потому что я столкнулся в университете с неординарными людьми. Скорее всего,
знакомство с людьми дало толчок к критике. На мехмате люди сохраняли традиции
старой аристократии, считалось, что человек должен уметь и знать все. Поэтому
люди, которые там учились, интересовались литературой, живописью, все писали
если не стихи, то прозу... играли на гитаре, сочиняли песни. Там был такой
кружок, интересы кружка были достаточно разнообразны. Ну и, конечно, были
разговоры в духе Галича, что хотелось бы свободы... Наиболее значимыми были
события, происшедшие в стране и за рубежом: ХХ съезд КПСС, забастовки в Польше
и венгерская революция, происшедшие осенью 1956 года, Всемирный фестиваль
молодежи и студентов, который проводился в Москве в 1957 году. А потом
наступила осень со всеми ее трагическими событиями одновременно. Это был
Суэцкий кризис, потом следом за польскими начались венгерские события.
Венгерские события стали очень серьезной вехой. Потому что молчать больше было
нельзя. Когда вошли в Чехословакию наши танки, я это услышал по радио.
Впечатление было ужасное. Я помню, что я заплакал. Началось осознание
коммунизма как помехи в духовном развитии человека. И я почувствовал
невозможность оставаться в этих пределах, тем более, насильственных таких.
Возникло желание больше узнать, скажем, о христианстве - я наткнулся на то, что
книг нет, ничего нет. Даже в Ленинской библиотеке в рубрике
"Христианство" я нахожу книги только по научному атеизму. И возникла
такая как бы внутренняя оппозиция постепенно... Я отношусь к тем людям, которые
ценой тяжких трудов достигли того, что у нас принято называть успехом.
Журналисты обращаются за сведениями к статьям, но ведь всякая статья списана с
другой. Отсюда - уйма недоразумений. Концы с концами не сходятся. А сейчас, я
готов побиться об заклад, девушка, вы сидите и думаете: "Что делать? Этот
пенсионер, так вы, кажется, меня уничижительно именуете, не вписывается в
образ!"
А ведь
вправду!.. Не вписывается. Сидела Калачева там как дурочка. Не потому, что он
звал ее девушкой, такое легко прощаешь пенсионерам, она действительно так его
называла про себя, списывая со счетов жизни, когда тебя посылают к ним за
интервью. Сначала Калачева думала действовать по шаблону. Завести речь о его
карьере, о том, как он поднимался по ступенькам социальной лестницы, на случай,
если разговор принял бы неприятный оборот...
А потом
Калачева зашла в кафе, где нет никаких знакомых, и вот сидит здесь, а в мыслях
- сумбур. Да, кофе, пожалуйста, и еще бутерброд с сыром... нет, спасибо, пива
не надо, у Калачевой и без того нестыковка в мыслях, может, хоть сыр поможет
соображать, а Калачева и правда маленький человечек, да к тому же совсем
растерянный, девушка, которую редакция послала с заданием к академику, ничего
особенного в этом нет, конечно, но вот с Калачевой приключилось особенное:
создалась некая ситуация - не ситуация, а запутанный клубок, Калачева ведь шла
к нему с уймой вопросов и у него выспросила уйму и целую часовую кассету
записала, но как теперь все это расшифровывать, то есть перестукивать на бумагу
и стыковать. Если Калачева овладела ситуацией, все очень просто. А ситуации
бывают такими, что в них себя забываешь. И Калачева никогда не может ею
овладеть. Люди, с которыми Калачева сталкивается, приводят ее в растерянность,
они никак не вписываются в образ, то есть не совпадают с ее представлением о
них. И вообще ничего не вписывается в образ, когда сидит Калачева тут одна за
столиком в кафе, прослушивая диктофон и просматривая эти бумажки, заметки
пресловутые... да их с таким же успехом могла бы настрочить любая другая - о
любом другом!..
Прежде
всего, Калачевой нужно расшифровать все в последовательности. Калачева никогда
не решается являться в редакцию, не прослушав перед этим запись, всякий раз
забегает по дороге в какое-нибудь тихое кафе. Все слова вдруг стали чужие
какие-то. Пока Калачева сидит рядом с человеком, о котором нужно писать, все
вроде бы как надо. Но стоит только уйти и прослушать диктофон... Звучит ее
собственный голос с вопросом. Потом говорит академик... И не знаешь, с чего
начать... Старые, опытные журналисты испытывают в точности то же самое, а
может, они лишь в утешение Калачевой так говорят. Неужели при этом ремесле
Калачева будет вечно нуждаться в утешении? Ей казалось, что она ступает все
время по тонкому льду. Оттого-то многие, что называется, не просыхают. Пьют
журналисты в охотку! И она не прочь рюмочку проглотить под огурчик.
До чего
же наглые у Калачевой вопросы. Например, про смерть: мыслимо ли спрашивать пенсионера,
страшится ли он смерти. Только ведь он сам напросился на это. И он совсем не
такой, как можно было ожидать, если судить по энциклопедии. Пенсионер
безошибочно угадал, что Калачева читала ее, наверно, все время угадывал каждую
ее мысль. Нехорошо, что Калачева называет его "пенсионер". Вроде
жаргон какой-то. Жаргон газетчиков. Кто это сказал: "Как дойдет до дела,
человек всегда мыслит газетными штампами"?
Кофе,
бутерброд с сыром-маасдамом и диктофон с интервью... Но большая часть интервью
записана в разнобой. Сейчас перед Калачевой ворох фраз, которые никто, кроме
нее, не смог бы разобрать. Да только вот никак не сходятся концы с концами.
В лифте
Калачева столкнулась с ответственным секретарем редакции, бородатым и лысым, в
джинсах.
- Ну как,
выжала что-нибудь из пенсионера? - когда отсек это спросил, то от него пахнуло
перегаром.
Калачева
задержала дыхание, чтобы не дышать сивухой, затем сказала:
- Он не
вписался в образ!
Отсек
почесал бороду, чуть качнулся, икнул и сказал:
-
Странное выражение.
Калачева
прикрыла нос ладошкой. Сверкнули ее длинные ногти с темно-бордовым, почти
черным маникюром.
- Это он
сам так сказал! - оправдалась она.
- Понял
тебя. Никто не вписывается в образ. Этим-то и отличается жизнь от газеты, -
сказал отсек.
Шестой
этаж. Ответственный секретарь умчался. "Да и как, в сущности, узнаешь
человека?" Что он имел в виду? Ох уж эти мне многоопытные коллеги, они
преспокойно мирятся с тем, что все идет, как попало. Или, напротив, совсем не
идет. Опыт... вечно и всюду напарываешься на этот опыт. Опыт учит, что никто не
вписывается в образ. И ведь всегда встретишь таких, которым все на свете
известно. А что им известно - что все вздор и обман? Может, опыт - это когда
человеку решительно на все наплевать?
Сидит
Калачева тут со свои интервью, кстати, теперь оно уже и не ее, а просто
интервью. И Калачева невольно чувствует, как она стремительно отдаляется от
него.
Господи,
ну и письменный стол у Вышеславцева! Совершенно невозможно что-либо найти! У
ответственного секретаря в компьютере есть картотека, а при ней - дама, она на
любой вопрос может ответить: кто, где, когда; вот мне бы ему на ее место.
"Да и как, в сущности, узнаешь, кто кем является на самом деле? Все ходят
в масках и играют роли свои!" - сказал он. Что только хотел он этим
сказать? Что люди не такие, какими представляются другим? Да, не такие, значит,
все они не такие, какими представляются...
Только
пенсионер Калачевой (вообще-то она не считает его "пенсионером") со
временем стал по-другому смотреть на жизнь, так уж бывает у пенсионеров... А
вот еще запись - он сказал, когда провожал ее в прихожей: "Вот вы
говорите, меня считали диссидентом... (Разумеется, он сказал: "Вот вы,
девушка, говорите...") Чтобы быть диссидентом, нужно считать себя великим
человеком, а не других! Нужно быть абсолютно уверенным, что только ты способен
перестроить социальную пирамиду, объяснить всем, что люди равны по рождению,
что национальности произошли от разъединенности, что человек сначала говорил на
одном общем языке, и что опять на земле будет один язык, исчезнут государства и
народы, не будет никаких границ, никаких правительств, а будет, как в
интернете, единая глобальная саморегулирующаяся система управления".
Теперь -
внимание. Сколько Калачева в том кафе просидела, все расшифровывала свою
запись? Калачева заранее представляет, как ответственный секретарь будет читать
ее материал. "Так... Туманные реакционные бредни". И быстрый взгляд в
ее сторону, а уж Калачева, известно, перед ним - в струнку. А он сидит. Не хватало
только, чтобы Калачева сейчас извинилась перед ним. Он уже заносит ручку,
готовясь вырубить изрядный кусок, и вдруг во взгляде вопрос. "Нет, - скажу
я... быть может, скажу. - Нет, это не реакционные бредни", - может быть,
скажу я. И, собравшись с духом, скажу еще... может быть... что пенсионер пришел
к таким мыслям в итоге своей долгой жизни. И расскажу, что он говорил:
"Все в жизни течет и меняется", и тут-то он и обронил слово
"диалектика". Может, даже, распушив перья, я стану наскакивать на
ответственного секретаря, скажу: "Вот ты, к примеру, сидишь себе в этой
газете, которая слывет свободомыслящей, вроде бы борется за права человека и
все такое, а между тем вы приманиваете публику снимками голых баб - кстати,
мода на это прошла". Может, и правда скажет Калачева что-нибудь в этом
роде. И может, ответственный секретарь вскинет голову и быстро, уже как мужчина
- женщину, оглядит ее, с головы до ног и с ног до головы, пусть это длится
всего лишь миг, а Калачева, может, вспомнит тогда, что его фамилия Козлов, и
скажет: "Послушай, Козлов, ты ведь тогда в лифте сказал, что "никто
никогда не вписывается в образ", может, и правда Калачева так скажет.
Как-то раз он слегка коснулся коленом ее ноги, было это в тот день, когда они с
ним сбежали в кафе напротив и там, взяв на двоих порцию сосисок с горошком,
наскоро перекусили за столиком у окна, что выходит на улицу. Кажется, сейчас он
покосился на ее ноги? Нет, исключено. Калачева ведь стоит с другой стороны
письменного стола, который загораживает ее от Козлова; стол у него всегда
безукоризненно убран благодаря стараниям той самой дамы при компьютере, а она
ведь даже и не журналистка. "Как, в сущности, узнаешь, кто что из себя
представляет?" - сказал Козлов.
Отчего
все так сложно? Другие просто пишут - и в печать. Назавтра никто и не вспомнит
об этом, говорят они. Неужто они всерьез? Неужто неважно, каков в
действительности этот академик, что он именно такой, как есть? Иванов Лешка
просунул голову в ее комнату и заворчал: "Такой ли - сякой ли? Что за
вздор, люди есть люди, и у нас не институт психологии". Хороший человек
Иванов Лешка, всегда рад помочь молодому коллеге. Да только прав ли он?
"Ты, кажется, совсем втюрилась в своего академика, в юбиляра этого",
- говорит Иванов Лешка, подмигнув Калачевой. Не то чтобы он подклеивался к ней,
Иванову Лешке не до флирта. Большую часть своей жизни он провел в подвале в
домжуре с пивной кружкой. Незачем особенно вдумываться в разглагольствования
ораторов, говорит Иванов Лешка, мол, в одно ухо вошло - в блокноте записалось.
Иванов Лешка - не человек, а компьютер. "Душа моя, - всякий раз говорит
Иванов Лешка, возвращаясь с пустыми глазами из пивной, - душа моя цветет на
картофельной грядке в родном Тамбове". И тут он сказал: "Не создавай
себе ненужных проблем; подумаешь, старый диссидент отступился от всего, за что
боролся в юности; стоит из-за этого расстраиваться?" В его усталых глазах
- отеческое сочувствие. "Составь вопросы по биографической справке",
- сказал Иванов Лешка, - спроси о его карьере, все они обожают это слово. Расскажи,
какой путь он прошел от тюрьмы и до кремлевской стены. И потом, конечно,
немножко про войну - люди того поколения охотно предаются воспоминаниям о ней.
А уж он непременно скажет, что у него нет ненависти ни к кому, что мир един и
так далее, и дальше все пойдет как по маслу - вот тебе и живой портрет
человека, какой от тебя ждут. Словом, желаю успеха".
Так
сказал Иванов Лешка - и, уж конечно, дал Калачевой дельный совет. Да вот только
прав ли он? Может, все обстоит как раз наоборот? Ее "пенсионер" ведь
ни от каких своих убеждений не отступался - просто настали другие времена. Была
когда-то революционная ситуация, по крайней мере, для него, а сейчас такой
ситуации нет. Все очень просто. И к тому же он сказал правду. Впрочем, так ли
все просто?
Что-то
Калачевой вдруг стало не по себе. Взять, к примеру, слова... Как тягостно, что
Калачева так мало знает о них - почти ничего. Странно, ее коллеги словно
всеведущи, кажется, одна Калачева ничего не знает. По крайней мере, когда дело
доходит до слов. Иванов Лешка посоветовал как-то: "Когда берешь интервью у
людей в их собственном доме, хорошенько посмотри, что у них развешано на
стенах, какая в квартире мебель и все такое. Это ведь характеризует человека, а
к тому же вы, женщины, мастера подмечать, к примеру, цвет занавесок".
Но ее
пенсионер вдовеет уже пятнадцать лет, и Калачева совсем не уверена, что мебель,
обитая черной кожей, или же картина с изображением красного быка с острыми
белыми рогами, висящая над диваном, сколько-нибудь характеризуют его. Наверно,
обстановка всегда была такая, и он даже перестал ее замечать: не видит он ни
красного быка, ни черный огромный диван, ни нелепую этажерку, которая шатается
на тонких ножках под грузом книг.
Что же
тогда "характеризует" его? Конечно, пенсионер любит поговорить.
Отдельные слова произносит с ударением - должно быть, прием оратора, привыкшего
говорить с толпой. Не верится, что этот пенсионер с морщинистым лицом, с
непокорной белой прядью волос когда-то держал речь, за которую его взяли
гэбэшники. Будь у него хоть какие-то признаки маразма... "Вопрос поставлен
не совсем точно, девушка. Вы имеете в виду агонию? Она меня не пугает".
Это ли маразм? "А много ли мы живем при жизни?" Это у него-то маразм!
Калачева хотела даже спросить его, как только ему удалось остаться таким
молодым? Но, слава богу, вовремя прикусила язык. Иванов Лешка - тот непременно
спросил бы. А пенсионер, может, в ответ сказал бы: "Я потому так
сохранился, что в молодости голодал и рано познал тяжелый труд..."
Впрочем, нет, не думаю, наверно, он только взглянул бы на Иванова Лешку и
красноречиво промолчал бы: мол, не лучше ли нам обойтись без таких дешевых
банальностей? Да, полагаю, именно так он бы и поступил. А все-таки как же
узнать, что скрывается за внешним обликом человека? В конце концов: что за
человек перед тобой? Иванов Лешка не знает, редактор не знает, но они даже
задумываться не хотят - и это называется "опыт"! Пусть газета - не
институт психологии, но должен же портрет человека хоть немного на него
походить. А слова, любые слова - "файл", "рюмка",
"картина", - порой обретают совсем иное звучание: каждое слово -
чудо. Калачева могла бы позвонить пенсионеру, спросить: "Скажите,
пожалуйста, какой из ваших портретов верен - тот, что встает со страниц разных
книг, или тот, что сложился в моем сознании?" Но разве можно так
поступить, разве другие так поступают? Человек, самостоятельно добившийся
положения в обществе. Откуда, черт возьми, Калачева это взяла? Меньше всего
пенсионер похож на человека, который "сам себя сделал". У таких
жесткие скулы, а в глазах отсутствует удивление. Такие рубят короткими фразами
и всегда сами ставят точку на любом разговоре. Факты есть и достаточно.
"Факт"! Вот, значит, еще одно из словечек, которыми часто
злоупотребляют, ими кишит повседневная речь, они высовывают головки из змеиных
нор и вопрошают: "Не могу ли я пригодиться?" Нет, Калачевой такие
слова не нужны. Она содрогается всякий раз, когда они попадаются ей при чтении,
а попадаются они на каждом шагу. Конечно, не мысль рождает эти слова - беда в
том, что сами слова эти рождают мысли и искажают истину.
Сидит вот
тут одна, в мыслях - путаница, в голову лезут избитые слова, и снова Калачевой
как-то не по себе. Слова, слова... Как относятся люди к словам: "пенсионер
отступился от своих прежних взглядов; с годами смягчился; вы так молоды для
своих лет; кажется, раньше вас считали диссидентом?" Слова-протезы, а
может, наоборот, слова-границы, мешающие высказыванию. Разве
"пенсионер" прибегал к таким выражениям? Нет, он давал точный, тонкий
ответ на ее наивные вопросы. Может, он слегка "многоречив"
(пенсионеры часто этим грешат, не так ли?), но ему надо было выговориться. А
что, если Главный вычеркнет все это, чтобы улучшить интервью? Редакторов хлебом
не корми - дай вычеркнуть что-нибудь. "Вот это лишнее", - говорят
они. И еще: "Все это банально, все уже было". Может, и было, но в
иной связи. К тому же в повторе иногда скрыт оттенок смысла. Но опытный
редактор заносит ручку, как цензор, он вечно на страже, чтобы сокращать,
вылавливать повторы, портить. "Не можем же мы отдать всю газету под твоего
академика", - бодро изрекает Главный. Он весело рубит текст, у них это
называется "сделать текст более мускулистым". И остаются голые,
усредненные фразы. ("Интервью - газетная статья, а не портрет в натуральную
величину, изволь придерживаться фактов!")
Конец, и
точка. Прощайте, девушка, прощай, юность.
Как,
наверно, раздражает их вся эта старческая болтовня про юность, когда сами они
столь юны! Ведь, пока люди молоды, они не очень-то ощущают молодость.
Что-то
завозился Вышеславцев тут. Может, по такому случаю позволить ему себе лишнюю
рюмку, не каждый день все же... господи, ну что за пустые слова вечно вертятся
на языке, хоть язык откуси - притом, что это было бы весьма некстати, - сколько
люди произносят слов, лишенных всякого смысла. Но, уж конечно, во времена
молодости Вышеславцева журналист нипочем не отказался бы пропустить рюмку чая в
рабочее время. Хотелось бы знать: насколько древним Вышеславцев представляется
всем этим молодым, которые сами кажутся себе такими молодыми?"
Посреди
комнаты, в полумраке, спиной к Вышеславцеву стояла Калачева, в белой блузе,
которая прикрывала лишь белые трусики. Она не видела Вышеславцева, наклонив
голову и устремив свой взгляд на пуговицы, которые, по-видимому, застегивались
с трудом. Вышеславцев подошел к ней сзади и, нежно приобняв ладонями ее пухлые
бедра, шепнул на ушко:
- Помочь?
Прижавшись
к ее спине, Вышеславцев взял из ладошек Калачевой складки белой ткани, которые
едва сходились на ее груди. Нижняя часть торса Вышеславцева предательски
выдавала его, горячо пульсируя с частотой сердца. И эта пульсация
увеличивающегося в размерах органа передавалась в ягодичную мякоть пухленькой
попки Калачевой. Слышно было, как Калачева начала чаще дышать. Еще сильнее
прижавшись к ее телу, Вышеславцев почувствовал ее тепло, и мелкую дрожь в ее
ногах. Сзади Вышеславцеву открывалась прекрасная возможность исследовать губами
поверхность ее очаровательной шейки и ушек. Вышеславцев прижался губами к ее
почти детской коже на шее, одной рукой чуть приподняв черные локоны. Вторая
рука академика заскользила под блузкой по упругим холмикам. С осторожной
нежностью, очень медленно Вышеславцев начал массировать поочередно затвердевшие
соски. От возбуждения груди чуть приподнялись и налились упругой мякотью. В
тишине комнаты было слышно, как открыто дышала Калачева, сглатывая ежеминутно
слюну в пересохшем горле. Вышеславцев расстегнул блузку до конца и вдруг
Калачева довольно резко, порывисто, по-детски, повернулась к Вышеславцеву, и,
прижавшись всем телом, взасос впилась в его старческие губы своими пухлыми
горячими губками. Ликующий мозг Вышеславцева поставил свою интеллектуальную
часть на автопилот, передав управление организмом рефлексам.
"Такая,
понимаете ли, батончик из редакции. Но откуда такое слово? Совсем не похоже на
меня вдруг назвать молодую и деловую женщину "батончиком", хотя в
юности мы сексуальных девушек называли даже "батонами". Мало откусить
собственный язык - ведь сама мысль увязает в этом месиве из слов, лишенных
всякого смысла. Вот это был бы предмет для беседы с пишущей молодой женщиной,
лучше бы я рассказал ей, как в свое время сидел у приборов в лаборатории и меня
тошнило от всех тех пошлостей, которые они, бывало, понапишут в редакции о
наших исследованиях.
Скажите,
спросила девушка, разве в свое время вы не были диссидентом? Как же, был,
например, когда сидел всю ночь и перепечатывал на пишущей машинке "Хронику
текущих событий"...
Вот о чем
следовало бы завести разговор с девушкой из редакции, уж верно, и она негодует
в душе, что старый диссидент с утра и до вечера не выступает с яростной
критикой руководства по "Эху Москвы". "Бежал от своих прежних
взглядов" - должно быть, так они про меня скажут. А что, если взгляды сами
бежали от меня семимильными шагами? Не иначе как они ждут от меня, пенсионера,
что я весь век буду стоять на трибуне и обличать действующую власть! Что ж,
по-своему они правы. Каждый волен вообразить, будто все другие люди в точности
таковы, какими им положено быть по инвентарному списку. А вот я, значит, не
вписался в образ, да и вообще, как, в сущности, узнаешь, кто я есть на самом
деле?"
Внутренний
голос торжественно командовал телом, которое набухло от длительного ожидания.
Острый язычок Калачевой начал резво прогуливаться по его небу, а ее руки тем
временем настойчиво освобождали тело академика от рубашки, а, расправившись с
ней, и от тонкой белой майки. Вышеславцев же наслаждался тем, что мог полностью
и открыто осязать все части тела своей юной партнерши. Своими ладонями
Вышеславцев прошелся по бархатистой поверхности ее попочки, попутно освобождая
ее от кружевных трусиков. Осыпая поцелуями каждую часть ее шейки, он спускался
губами все ниже и ниже, прокладывая маршрут между ее полными бархатными
холмами. Опустившись, Вышеславцев нежно заглотил сосок ее груди так, чтобы
обхватить не только вершину соска, но и ореол. Глубоко втянув ее грудь в себя,
академик начал дразнить ее сосок языком. От этого Калачева начала постанывать и
царапать спину Вышеславцева коготками, впившись губами ему в шею.
"Вместо
этого я принялся рассуждать о смерти; собственно, почему бы и нет, чего еще
ждать от пенсионеров, у которых главное в жизни уже позади? Молодые
задумываются о смерти, лишь встретив старого человека. Прошлое и смерть идут
рука об руку. А вот нынешний, сегодняшний день... способны ли они вообразить,
что у старых людей тоже есть свой сегодняшний день, есть и робкие надежды на
будущее - разумеется, речь идет о крохотных шажках, весьма крохотных и к тому
же редких... Этого они не в силах себе представить... Вполне естественно. Как и
все прочее, чего обычно не понимают люди. Старость. Что это, в сущности, такое?
Состояние, когда у человека очень многое позади, а впереди - ничего. Должно
быть, они так это понимают. И все, что было раньше, приписывают человеку
сейчас. Раз был когда-то диссидентом, стало быть, таковым и умрешь. Целая
вереница избитых представлений... так ведь было всегда, и можно ли корить за
это молодежь... Ну и комедия: выпил в непривычный час рюмку чая, и такая
благостность вдруг нашла - вот-вот хлынет через край...
Может,
тут я заблуждаюсь, человеку вообще свойственно заблуждаться. Интересно, что
думает такая современная девушка при виде этой авангардной картины с красным
быком, которая висит над диваном, при виде старой этажерки, которая шатается
под грузом книг? Значит, такой уж вкус у пенсионера... хотя, наверное, ей чужд
снобизм. Ох уж эти мне старые бунтари, должно быть, размышляет она, на поверку
они самые консервативные из всех, увязли по уши в бытовухе, в конформизме, не
то что мы - мы и привыкнуть к нему не успели, с ходу отвергли его. Но и это
легенда. Да что там, человек должен вписываться в образ, это самое меньшее, что
он может сделать, коль скоро ему оказывают честь и берут у него интервью. Что
ж, должно быть, в какой-то мере я оправдал легенду. Красный бык над диваном
постарался за меня, как мог".
Для
Вышеславцева не составило труда попробовать таким образом на вкус обе ее груди,
и он продолжил свой маршрут ниже. Подольше остановившись своими губами на
животике Калачевой, он опустился на колени, стягивая с нее белые кружевные
трусики. Калачева была возбуждена настолько, что только от одного теплого
дыхания академика вздрагивала и стонала. Она вообще ничего не говорила, только
иногда издавала страстные звуки.
"Вот
и сейчас я сижу на диване под картиной с красным быком и изо всех сил пытаюсь
вписаться в образ, можно сказать, вжиться в навязанную мне модель из слов. Не
удивлюсь, если эта энергичная девушка вдруг позвонит и спросит меня о чем-то.
Наверное, у нее концы с концами не сходятся. А редактор ее - навряд ли нынешние
редакторы столь сильно отличаются от редакторов наших времен, - уж верно, сидит
за своим столом и уже занес руку цензора: сокращает и правит. "Послушайте,
девушка (может, и он тоже назовет ее девушкой, должно быть, и он немолод), пора
бы, кажется, понимать: у вас получился совсем иной образ, да, да, совсем иной,
чем все мы ожи..."
Теперь
она сидела на кровати перед ним, а он стоял. Она медленно начала насаживаться
своим очаровательным ротиком на божественное орудие, скользя горячими пухлыми
губками по прожилкам ствола и оставляя на нем перламутровую помаду...
"Но
тут он вдруг быстро оглядит молодую женщину и преисполнится великодушия.
"Факты нужны, - скажет он ей, - надо придерживаться фактов..." И
тогда он немножко, а это значит - изрядно, подсократит статью, подретуширует
образ. Он скажет: "Нет-нет, я вовсе не призываю вас списывать с книг -
только вот как узнаешь, кто он есть на самом деле?" Да, возможно, что
именно это он ей скажет, да в придачу начнет философствовать, ничего, в сущности,
при этом не думая, просто он слишком долго был в игре, как теперь принято
говорить. Но все же и он, странное дело, подкинул ей тот же вопросик, он
вообще-то ничего не хотел этим сказать, просто так выговорил несколько слов, но
они запали в душу журналистке, должно быть, она и прежде не раз задумывалась
над этим, да только вряд ли подолгу, в редакциях всегда такая спешка, уж
что-что, а думать журналистам некогда. "Так что живо давайте факты, мы не
можем заполнять газету раздумьями о смерти!"
Поглаживая
обеими руками ее черные волосы, Вышеславцев положил Калачеву на спину. Конечно,
она была не девственница.
"И,
правда, зачем бы им заполнять газету раздумьями об участи пенсионеров? Когда их
чествуют - это уже почти некролог. Но вот этот пенсионер к тому же изменил свой
взгляд на жизнь, несомненно! А все сомневающиеся - наши враги, запомните это,
девушка! Сомнение само по себе гибельно, и если вдруг задумаешься: "А как,
в сущности, узнаешь, кто он такой, этот Вышеславцев?" - ты уже конченый
человек, безвозвратно увязший в болоте индивидуализма! Скажите на милость -
"состояние души"!..
Солнечный
луч сквозь прозрачные занавески вычертил большой равнобедренный треугольник на
старом паркете. Из старого огромного приемника, декорированного под красное
дерево, с большим зеленым глазком индикатора, тихо звучал концерт для скрипки с
оркестром "Offertorium" ("Жертвоприношение") Софьи
Губайдулиной. Вышеславцев не спеша расположился в кресле с чашкой чая.
Так,
сейчас поглядим, вот она и газета, многостраничная, большая. Так, найдем наш
материал... Вот он! Вот нас и напечатали! Учтиво, без проволочки прислали
газету на дом с курьером. Итак.
"От
протеста - к прогрессу"
- Как
должна выглядеть, на ваш взгляд, структура отрасли, который вы отдали столько
лет?
-
Бессмысленно связывать "дохлых кошек хвостами" советской экономики.
Их нужно похоронить и создавать конкурентную среду среди частных предприятий,
рождающихся под натиском спроса.
Наш
собеседник энергичен, даже не верится, что ему столько лет.
- И вы
совсем не страшитесь смерти?
- Вряд ли
это много страшнее, чем вырвать зуб, - отвечает наш почтенный, убеленный
сединами собеседник, приветливо улыбаясь корреспонденту. Он сидит на семейном
диване под картиной, на которой изображен красный бык с белыми рогами. Символ
былого бунтарства. Седовласый воитель, в свое время подвергавшийся жестоким
преследованиям, кажется, примирился с обществом, которое некогда собирался
ниспровергать.
- У нас
великолепная молодежь, - улыбаясь, заявил он в ходе нашей беседы. - В мое время
молодежь была настроена диссидентски, - продолжает он, но тут же оговаривается:
- Ах, нет, диссиденты давно утратили свою "актуальность".
Всхлипывания
Калачевой усилились, она вцепилась зубами ему в шею, а ее коготки прочертили
довольно глубокие борозды по спине. Вышеславцев почувствовал, как комок
подкатывает к горлу. Это был высший пилотаж. Такому явно не учат на журфаке.
Да-а-а-а... а с виду такая скромная девочка. С чувством исполненного долга Вышеславцев
свалился рядом с Калачевой.
"Мы
позволяем себе деликатно заметить, что он чудо как молодо выглядит.
-
Никакого чуда! - скромно протестует он. - У нас была трудная жизнь, но лишения
и тяжкий труд никому еще не повредили.
- Пусть
жизнь идет своим чередом! - на прощание заявляет он нам. - Не погибать же нам
всем оттого, что столь многое гибнет у нас на глазах! Как-никак, а мы живем в
обществе, где существует свобода слова! Человек может сказать все, что он
думает.
С этими
словами седовласый академик проводил нас до двери".
Литературный альманах Юрия Кувалдина "Ре-цепт",
Издательство "Книжный сад", Москва, 2008, 52 авторских листа, 832
стр., переплет 7цб, оформление художника Александра Трифонова, тираж 1.000
экз., стр. 102.