Юрий
Кувалдин
ПРОМЧАЛИСЬ
ДНИ МОИ - КАК БЫ ОЛЕНЕЙ КОСЯЩИЙ БЕГ
эссе
У Юрия
Олеши в "Заметках писателя" есть очень важное замечание о
предчувствии радости в знакомом, казалось бы, тексте, который ты читаешь
заново, который ты, в общем-то, знаешь, но помнишь смутно, и вот предчувствуешь
необычное возбуждение при приближении к тому самому месту, которое вызывало
когда-то у тебя восхищение и вновь вызовет у тебя восторг. Олеша отмечает слово
"оленей" при чтении давно знакомой "Палаты №6" Чехова, в
самом конце повести, трагическом конце.
Я и
раньше много раз читал эти заметки Олеши. Олеша первопроходец коротких, в одно
дыхание, записей. Он провозвестник живого журнала в интернете, где объясняются
столь же кратко, правда, до высочайшего художественного уровня Олеши там никому
не достать. ЖЖ - информация, Олеша - художество. Информация не нужна
художеству. И даже враждебна. Олеша бросил писать сюжетные вещи. Даже его
первая повесть "Зависть", в сущности, бессюжетна. Там важен стиль,
художественные особенности текста. Никакой театр, никакой кинематограф не
передаст особенности художественного текста. Адекватное переложение текста
кинематографом - это показ текста на экране, чтение с экрана текста, букв,
слов, фраз, как в интернете. Литература адекватна только в кодировании мира
буквами и в дешифровке второй реальности через буквы. Литература - это писание
и чтение в одиночестве. Где уже двое - там нет литературы.
Олеша -
это другая литература. Для немногих, для единиц.
Для тех,
кто сидит на облаке.
Олеша в
"Ни дня без строчки" объясняется: "Однажды я как-то
по-особенному прислушался к старинному изречению о том, что ни одного дня не
может быть у писателя без того, чтобы не написать хоть строчку. Я решил начать
придерживаться этого правила и тут же написал эту первую "строчку".
Получился небольшой и, как мне показалось, вполне законченный отрывок.
Произошло это и на следующий день, и дальше день за днем я стал писать эти
"строки"".
Книгу
"Ни дня без строчки" Юрия Олеши я прочитал очень рано, лет в
пятнадцать. Да что там гадать, так оно и было, ведь книга вышла в 1961 году.
Следуя примеру Юрия Олеши, я вот уже более сорока лет пишу каждый день, хотя бы
по одному слову, хотя бы по одной букве, по запятой...
Смотрю в
окно на длинный Братеевский мост через Москву-реку. Мое окно напоминает мне
окно башни над рекой. Башня художественной прозы. Нескончаемый поток машин
бежит по одной стороне со стороны Марьина на нашу сторону в Братеево, а по
другой в Марьино. Маленькие машины увеличиваются, большие уменьшаются.
Маленькие белые фонарики превращаются в прожектора, большие красные
стоп-сигналы превращаются в крохотные марсики, если считать планету Марс
красным. Иногда мне кажется, что я могу прямо из окна ступить на мост и уйти по
нему в небо. Итак, Юрий Карлович читает знаменитую "Палату №6" и
предчувствует встречу со словом "оленей".
В одном
месте своей гениальной книги "Ни дня без строчки" Олеша пишет о том,
какое он испытывал наслаждение, когда на зеленых дощечках выводил белилами
имена лошадей, и эти белила почти колбасками возвышались над плоскостью
дощечки. Понимаете? Вот что такое проза. Чтобы было видно тюбик с масляной
краской. И чтобы вы почувствовали запах краски.
Итак,
"Ни дня без строчки". На латинском звучит как: Nulla dies sine linea
(Нулла диэс синэ линеа). Часто приписывают это выражение Юлию Цезарю. Но это не
так. Фраза принадлежит Плинию Старшему (Гай Плиний Секунд, 23-79), который в
своей "Естественной истории" говорил, что у художника Апеллеса (IV в.
до н. э.), придворного живописца Александра Македонского, было правилом не
пропускать ни одного дня, чтобы не сделать хотя бы один мазок или штрих на
картине. Выражение приобрело у нас особую значимость после выхода в свет (1961)
книги прозаических миниатюр Юрия Олеши "Ни дня без строчки".
Иносказательно: писатель, художник, ученый должен трудиться непрерывно, не
пропуская ни одного дня, чтобы не потерять свое мастерство.
Но Олеша
вспоминает слово "оленей" при чтении повести Антона Чехова
"Палата №6". Я сам как-то раньше не замечал этого слова. Открыл
"Палату №6", ищу слово "оленей". В самом конце повести
нахожу. "Стадо оленей, необыкновенно красивых и грациозных, о которых он
читал вчера, пробежало мимо него..."
У Чехова
перед взором умирающего пробегает стадо оленей. И сразу у меня возник Осип
Мандельштам с его "Промчались дни мои - как бы оленей косящий бег..."
Глядя на самый длинный в Москве мост, я заменяю слово "оленей" на
слово "машин". Метафора та же самая. Промчались дни мои как бы машин
косящих бег. Почему "косящих"? Разве у машин колеса косят? Машина
может нестись, лететь, мчаться. Но не может косить, как олень. Мандельштам находит
тут слово, присущее только бегу оленя, ноги сгибаются в прыжке, как бы косят. А
"оленей косящий бег" - срезает время, укорачивает его, как ножницами
ног режет, жизнь несется, исчезает. И почему-то с этими строками перед моим
взором возникает горбоносая неприступная Ахматова из дали моста, несущаяся в
воздухе облаком со своим "Бегом времени". А Мандельштам рубит воздух
одним взмахом ресницы. Срок счастья у него был короче, чем взмах ресницы!
Счастье -
это сей час есть!
Буквоеды-переводчики
всегда подчеркивают, что это вольный перевод Осипа Мандельштама 319-го сонета
Франческо Петрарки. Разумеется вольный. Невольник ничего сделать не может. А
Мандельштам выразил собою всю мировую поэзию. Гений как бы включает в себя весь
мир. Работает без оглядки на редакторов и цензоров. Свободно писать - это
значит писать как для самого себя! Итак, через Олешу я выхожу на Чехова, с
Чехова перескакиваю на Мандельштама, с Мандельштама перелетаю на Петрарку.
Пушкин говорил, что одно из основных качеств таланта - быстрота ассоциаций, то
есть переходе с одной картины на сходную другую, моментальная реакция,
моментальное сравнение, пулеметные метафоры. Одним словом, где прошел художник,
там филологам нужно посапывать в тряпочку. У меня просто сумасшедшие
ассоциации. Как извержение вулкана. Как салют над Москвой-рекой, который я с
превеликим удовольствием наблюдаю из своего высокого окна, когда тысячи жителей
Марьина и Братаеева высыпают на мост, чтобы смотреть салют. А я вижу их всех,
вместе с морем остановившихся машин, мигающих желтыми огнями временной
остановки, вместе с пиршеством разноцветных огней над всей Москвой. Широта
охвата такова, что я вижу и Воробьевы горы, и Кремль, и Останкинскую башню, и
трубы ЗИЛа, и Сокольники, и Измайлово, и Кузьминки... Я вижу всю Москву, сидя
на своем творческом облаке. По времени написания или первой публикации эти
произведения располагаются в следующем порядке: Олеша - 1960, Чехов - 1892,
Мандельштам - 1934, Петрарка - 1327.
Сквозь
сильный туман я вижу только слабые очертания моста, который в эти минуты
напоминает мне взлетную полосу аэродрома.
Свои
сонеты Петрарка собрал в "Книгу Песен", состоящую из двух частей
"На жизнь Мадонны Лауры" (263 стихотворения) и "На смерть
Мадонны Лауры" (103 стихотворения), всего 366 стихотворений. Из них 317 -
сонеты, остальное приходится на канцоны (29), баллады, секстины и мадригалы.
За дождем
и снегом я люблю наблюдать из своего окна с высоты птичьего полета. Мост
соединяет меня с вечностью. Я налаживаю собственные мосты. Я ухожу по этому
мосту к Петрарке, потом к Чехову, Олеше, Мандельштаму, я волен в выборе
маршрута, меня баюкает утренний туман, и гудок белого теплохода не беспокоит.
Я вижу
Петрарку. Он сидит, не поднимая глаз, лицо его еще больше темнеет, и Лаура
прикусывает язык, словно наказывает себя за этот сухой отзыв. Ей хочется
положить руку на его пальцы, чтобы они перестали теребить аккуратные листочки,
чтобы обрели покой.
Олеша был
знаком с Осипом Эмильевичем. В "Ни дня без строчки" Мандельштам в
теплый день вышагивает в огромной шубе с крохотным камушком лица по Харькову.
Но перевода 319-го сонета с "оленями" Олеша наверняка не знал, иначе
бы он не преминул бы об этом написать там же, где говорит о предчувствии
встречи при чтении "Палаты №6" со словом "оленей".
К
середине XIX века Петрарка был хорошо известен в России. Знал ли его сонеты
Чехов?
Мне в
имени "Петрарка" слышится "Петр" с "Аркой".
Конечно, по-русски Петрарка был бы "Петровым". Или
"Петровским". Как Александр Павлович не просто "Тимофеев",
а "Тимофеевский". С окончанием "кий", с очень важным
окончанием, с бесподобным окончанием, с божественным окончанием, а для тех, кто
знает, просто с едва заметно замаскированным именем Бога на конце. Город с
именем таким даже есть - Кий-ев. Ты який? Я - Кий!
Гуров из
"Дамы с собачкой" видит длинный глухой забор с гвоздями, который
перетекает в "Палату № 6", становясь метафорой всем нам знакомой
страны, из которой уйти, убежать нельзя, точно сидишь в сумасшедшем доме. Тень
решетки на полу палаты № 6 усиливает ощущение беспросветности положения доктора;
зато, когда смерть разрывает сети, опутавшие его разум и волю, "стадо
оленей, необыкновенно красивых и грациозных", проносится перед глазами
умирающего, символизируя жизнь, равную взмаху ресницы.
Как
известно, "Палата № 6" впервые была опубликована в журнале
"Русская мысль", 1892, № 11. Повесть сразу же после опубликования в
журнале и выхода в свет отдельным изданием в издательстве А. С. Суворина в 1893
году стала настольной книгой интеллигенции; для многих читателей Чехов на
долгие годы остался в первую очередь автором "Палаты № 6".
Илья
Репин писал Чехову в апреле 1893 года: "Как я Вам благодарен... за Вашу
"Палата № 6". Какая страшная сила впечатлений поднимается из этой
вещи! Даже просто непонятно, как из такого простого, незатейливого, совсем даже
бедного по содержанию рассказа, вырастает в конце такая неотразимая, глубокая и
колоссальная идея человечества!! Да нет, куда мне оценивать эту чудную вещь...
Я поражен, очарован, рад, что я еще не в положении Андрея Ефимовича... Спасибо,
спасибо, спасибо! Какой Вы силач! Вот это так вещь!"
Николай
Лесков писал: "В "Палате № 6" в миниатюре изображены общие наши
порядки и характеры. Всюду - палата № 6. Это - Россия... Чехов сам не думал
того, что написал (он мне говорил это), а между тем это так. Палата его - это
Русь!"
26 ноября
1892 года друг Л. Н. Толстого и один из распорядителей издательства
"Посредник", В.Г. Чертков, признавался Чехову в письме: "Не знаю
как выразить Вам то радостное и благое впечатление, какое чтение этого
потрясающего по своей глубине и правде рассказа вызвало во мне и моих
товарищах. Благодарю Вас от души за все хорошее, которое мы вынесли и
несомненно вынесут все читатели от этой вещи... Спешу обратиться к Вам с
просьбою разрешить мне издать эту повесть в моей серии "для интеллигентных
читателей..."
Сам Лев
Толстой в письме И. И. Горбунову-Посадову от 24 декабря 1892 года сообщил:
"Какая хорошая вещь Чехова "Палата № 6"".
Как-то
раз доктор зашел к больному и побеседовал с ним по душам. Разговор получился
довольно необычный. Больной Громов напомнил неверующему врачу Рагину известную
истину: "Какая бы великолепная заря ни освещала вашу жизнь, всё же в конце
концов вас заколотят в гроб и бросят в яму". Андрей Ефимыч не придал
разговору особого значения, он испытывал удовольствие от самого процесса
интеллектуальной беседы. Но нехитрая мысль о неизбежности смерти, а значит, о
тщете всего земного незаметно запала ему в душу.
Финал
оказался печальным. Другой врач больницы, Хоботов, заглянул как-то в палату № 6
и увидел: "Иван Дмитрич в колпаке и доктор Андрей Ефимыч сидели рядом на
постели. Сумасшедший гримасничал, вздрагивал и судорожно запахивался в халат, а
доктор сидел неподвижно, опустив голову, и лицо у него было красное,
беспомощное, грустное". И Хоботов, который давно метил на место Андрея
Ефимыча, сделал всё, чтобы Рагина признали сумасшедшим и в конце концов усадили
в палату № 6, где тот через короткое время, увидев "стадо оленей",
умирает от инсульта.
Человек
смертен, а этому не учат, и живут как бессмертные.
Я вижу
множественные зеркала, где, наряду с привычным изображением, я неизменно
созерцаю поэтический образец, и этот образец, или скажу так - идеальный образ -
чем дальше отстоит от меня по времени, тем чище, глубже, реальнее. И тем
рецептуальнее мои произведения.
Петрарка
окинул всю ее взором, с ног до головы. Наиболее сильное впечатление было у него
от ее белой, нежной кожи... Лаура была одета в белую майку, сквозь которую
просвечивали темные соски ее крепких грудей, и джинсовую очень короткую юбку.
Поэтому Петрарка все время переводил взгляд с красивых бедер на почти
обнаженную грудь. Именно такой современной я вижу Лауру. Петрарка положил руку
на ее бедро. Никогда он не делал подобного раньше, но сейчас это проделал
против своей воли, не в силах противостоять желанию. Лаура вполне естественно
вздрогнула и отстранилась. А Петрарке вдруг подумалось: то, что должно сейчас
случиться между ними, и есть самое главное. Он обнял Лауру за плечи, хотел
положить ее на траву, но она стала сопротивляться. Никто из них не говорил при
этом. Они сцепились, словно борцы на ковре, но против правил кусали и царапали
друг друга. Лаура оставляла следы от своих коготков на его лице, Петрарка - на
ее теле. И эта остервенелая борьба была для них чем-то роковым, словно оба с
самого начала знали, что им не спрятаться от нее. Ни Лаура, ни Петрарка не
издали ни единого звука, пока, окончательно потеряв силы, они не распластались
на траве, часто дыша и вздрагивая. Петрарка "в горсть зажал лишь пепел
наслаждений".
Вот до
чего я дофантазировался, до исцарапанного Петрарки! А что? Неплохо!
Литература
живее жизни!
И тут же
я вспомнил прекрасное стихотворение Александра Тимофеевского, книгу которого
"Песня скорбных душой" я издал в 1998 году:
С утра
Лаура не одета.
В
квартире у нее бедлам.
Она
Петрарковским сонетом
Петрарку
хлещет по губам:
- Зачем
ко мне, Петрарка, ходишь?
Зачем ты
глаз с меня не сводишь?
Во мне
нашел ты колорит!
А я живу
с плешивым мужем,
А у меня
треска на ужин,
И у детей
моих колит.
И вот
идет домой Петрарка.
От прозы
мысли далеки.
Он думает
о том, как ярко
Опишет
взмах ее руки.
Не надо
обожествлять автора, не надо ставить его бронзовым на пьедестал, а нужно
стремиться к пониманию его произведений, нужно приближать его, размещать в
нашем времени, ибо он такой же живой, как и мы. Впрочем, классики и называются
классиками, потому что они живы в любые времена. Ассоциации меня достали. Я
вспомнил из Рубцова по поводу бронзовых статуй:
Кто-то
странный (видимо, не веря,
Что поэт
из бронзы, неживой)
Постоял у
памятника в сквере,
Постучал
о бронзу головой...
Что еще
можно сказать о Франческо Петрарке? Ну, например, то, что он первый поэт
ренессанса, что он создатель итальянского языка - в этом он делит пальму
первенства с Данте Алигьери.
Теперь
рассмотрим вольный перевод Осипа Мандельштама CCCXIX-го (319-го) сонета
Франческо Петрарки.
Полностью
латинский текст 319 сонета Петрарки выглядит так:
319
I di miei piu leggier' che nesun cervo,
fuggir come ombra, et non vider piu bene
ch'un batter d'occhio, et poche hore serene,
ch'amare et dolci ne la mente servo.
Misero mondo, instabile et protervo
del tutto e cieco chi 'n te pon sua spene:
che 'n te mi fu 'l cor tolto, et or sel tene
tal ch'e gia terra, et non giunge osso a nervo.
Ma la forma miglior, che vive anchora,
et vivra sempre, su ne l'alto cielo,
di sue bellezze ogni or piu m'innamora;
et vo, sol in pensar, cangiando il pelo,
qual ella e oggi, e 'n qual parte dimora,
qual a vedere il suo leggiadro velo.
А вот Мандельштам:
***
I di miei piu leggier' che nesun cervo...
Промчались
дни мои - как бы оленей
Косящий
бег. Срок счастья был короче,
Чем взмах
ресницы. Из последней мочи
Я в
горсть зажал лишь пепел наслаждений.
По
милости надменных обольщений
Ночует
сердце в склепе скромной ночи,
К земле
бескостной жмется. Средоточий
Знакомых
ищет, сладостных сплетений.
Но то,
что в ней едва существовало,
Днесь,
вырвавшись наверх, в очаг лазури,
Пленять и
ранить может как бывало.
И я
догадываюсь, брови хмуря:
Как
хороша? к какой толпе пристала?
Как там
клубится легких складок буря?
Мандельштам
сделал четыре варианта перевода. Вот они:
"ПРОМЧАЛИСЬ
ДНИ МОИ - КАК БЫ ОЛЕНЕЙ..."
[I]
I di miei piu leggier' che nesun cervo...
Промчались
дни мои - как бы оленей
Косящий
бег. Срок счастья был короче,
Чем взмах
ресницы. Из последней мочи
Я в
горсть зажал лишь память наслаждений.
Нет, не
хочу надменных обольщений.
Ночует
сердце в склепе скромной ночи,
К земле
бескостной жмется. Средоточий
Знакомых
ищет, сладостных сплетений.
Но то,
что в ней едва существовало,
Днесь,
вырвавшись наверх, в очаг лазури,
Пленять и
ранить может, как бывало.
И я
догадываюсь, брови хмуря,
Как
хороша? К какой толпе пристала?
Как там
клубится легких складок буря?
[II]
Промчались
дни мои, как бы оленей
Косящий
бег, поймав немного блага
На взмах
ресницы. Смешанная влага
Струится
в жилах: горечь наслаждений.
Слепорожденных
ставит на колени
Злая
краса. Кипит надежды брага.
А сердце
где? Его любовь и тяга
Уже земля
и лишена сплетений.
Но то,
что в ней едва существовало,
Днесь,
вырвавшись наверх, в очаг лазури,
Пленять и
ранить может, как бывало.
И я
догадываюсь, брови хмуря,
Как
хороша? К какой толпе пристала?
Как там
клубится легких складок буря?
[III]
Промчались
дни мои - как бы оленей
Косящий
бег. Поймав немного блага
На взмах
ресницы. Пронеслась ватага
Часов
добра и зла, как пена в пене.
Слепорожденных
ставит на колени
Надменный
мир. Кипит надежды брага.
А сердце
где? Его любовь и тяга -
В жирной
земле без нежных разветвлений.
Но то,
что в ней едва существовало,
Днесь,
вырвавшись наверх, в очаг лазури,
Пленять и
ранить может, как бывало.
И я
догадываюсь, брови хмуря,
Как
хороша? К какой толпе пристала?
Как там
клубится легких складок буря?
[IV]
Промчались
дни мои - как бы оленей
Косящий
бег. Поймав немного блага
На взмах
ресницы. Пронеслась ватага
Часов
добра и зла, как пена в пене.
О
семицветный мир лживых явлений!
Печаль
жирна и умиранье наго!
А еще
тянет та, к которой тяга,
Чьи
струны сухожилий тлеют в тлене.
Но то,
что в ней едва существовало,
Днесь,
вырвавшись наверх, в очаг лазури,
Пленять и
ранить может, как бывало.
И я
догадываюсь, брови хмуря,
Как
хороша? К какой толпе пристала?
Как там
клубится легких складок буря?
И на все
это натолкнул меня Юрий Олеша при перечитывании уже в который раз его
бесподобной книги "Ни дня без строчки". Каждому автору моего журнала
я, как Папа Карло, неустанно долблю: "Читайте книгу Юрия Олеши "Ни
дня без строчки", тогда поймете, что такое писательское искусство".
Тут недавно, у меня за столом, у книжного стеллажа, когда пили чай, с
бутербродами с семгой, с Сергеем Михайлиным-Плавским и Ваграмом Кеворковым,
пришедшими ко мне на редакционное собеседование, я вдруг вспомнил про Олешу и
стал читать моим гостям фрагменты из него, разумеется, из "Ни дня без
строчки". Я прочитал про нетерпение Олеши, про то, как он в жизни всегда
боялся куда-то опоздать, а в поздние годы вдруг понял, что это сама жизнь
торопила его, что это взволнованное состояние ожидания чего-то и была сама жизнь,
читал про те самые дощечки, выкрашенные зеленой масляной краской, на которые он
мальчиком наносил белой краской, вернее, белыми колбасками имена лошадей.
Слушатели мои были в восторге.
- Ну,
надо же, как точно! - воскликнул седовласый Ваграм Кеворков.
- А я,
когда читал раньше по вашему совету, этого не замечал, - сказал осанистый
Сергей Михайлин-Плавский.
Оба моих
гостя, хотя и поздно начали писать, многое уже успели сделать, во всяком
случае, по одной толстой книге настоящей художественной прозы они написали.
Вообще, к слову, тут вставлю мысль о художественной прозе, подвластной лишь
зрелым мужам. Проза - это не забава, это религиозное служение истине, это
переложение души в знаки, это, в конечном итоге, бессмертие души.
Человек
смертен, но бессмертно Слово.
А со
Словом, то есть с Богом, в СССР шла смертельная борьба.
Оказывается,
многие вещи требуют регулярного повторения. Репетиций, тренировок, к чему,
собственно, и призывает великий мастер слова Юрий Карлович Олеша.
Написав
это, я сразу вспомнил, именно тут же вспомнил, ну что делать, если я перегружен
впечатлениями и ассоциациями по мере развития темы, итак я с ходу вспомнил свой
визит в начале 2004 года в высотный дом на Котельниках к Никите Владимировичу
Богословскому. Девяностолетний старик был настолько бодр и непосредственен, что
с порога меня огорошил признанием: "Я умру через два месяца". Я
ошеломленно опустился на стул в прихожей и, чтобы скрыть свое ошеломление,
принялся снимать ботинки и надевать тапочки. Богословский стоял передо мной в
синем полосатом махровом халате и казался мне чрезвычайно высоким, хотя на
самом деле он был невысокого роста. Я многое опускаю из той встречи. Полностью
моя беседа с Богословским была напечатана в четвертом номере за 2004 год
"Нашей улицы" и вошла в девятый том моего собрания сочинений. Я
привожу здесь лишь то, что связано с Олешей.
Я спросил
Никиту Владимировича, что стало причиной начала его писательства. То что он
выдающийся композитор, автор "Темной ночи", известно всем. А вот
почему он начал писать?
Вот тот
замечательный фрагмент из беседы с Богословским, где он говорит о Юрии
Карловиче Олеше:
"Может
быть, потому, что я всегда был книголюбом, домашняя библиотека у меня тысяч
десять томов, любовь к литературе, еще и такое - а ну-ка попробую и я, это
какой-то элемент, вряд ли это можно назвать честолюбием, но
спортивно-соревновательный элемент был. Чувствуя в себе какие-то силы, какие-то
мысли, я пытался запечатлеть их на бумаге. Русский язык я довольно хорошо знал,
фантазия у меня была всегда достаточная и музыкальная, и литературная, идущая
оттого, что я впитал из прочитанного. Я очень хорошо знал Юрия Карловича Олешу.
Мы с ним чуть ли не каждый день встречались в кафе "Националь". У
меня даже есть такое эссе по поводу наших встреч. Я с Юрием Карловичем был в
отличных отношениях. Он людей, по-моему, не очень любил. Он мне рассказывал
много разных историй из своей жизни. Знаменитая история с одним его днем
рождения. Он лежал, без копейки денег, просто закрывшись рваным одеялом и
повернувшись лицом к стене. И Эммануил Казакевич, который был влюблен в
творчество Олеши, решил сделать ему подарок. Узнал у Ольги Густавовны его
размеры, и купил ему очень хороший костюм в комиссионке. И принес туда, и Ольга
подходит к Юрию Карловичу, и говорит: "Юра, Юра, посмотри, какой
прекрасный подарок тебе сделал Эмма". Олеша повернулся, посмотрел одним
глазом и сказал: "Не мои тона". И повернулся к стенке опять. Я почему
вспомнил про Олешу. Он как бы создал систему работы писателя, если назвать эту
систему по его книге "Ни дня без строчки". Но я думаю, у меня такое
подозрение, что "Ни дня без строчки" Олеша написал за одну неделю, и
потом выдал это за "Ни дня без строчки". Зная его манеру, и зная его
неожиданный напор недели на две, и потом полная расслабленность, пауза. Я
думаю, что это была одна из его легенд. У меня бывает такое состояние, когда на
меня что-то находит, и я пишу как бы в беспамятстве".
Довольно
часто в последнее время я бываю на Новодевичьем кладбище, на новом десятом
участке, там, если идти по главной аллее прямо в конец кладбища, минуя
знаменитую голову Никиты Хрущева Эрнста Неизвестного, где похоронены великие
мои современники (я был с ними в той или иной мере знаком): Юрий Нагибин,
Владимир Лакшин, Михаил Ульянов, Иннокентий Смоктуновский, Альфред Шнитке... И
вот могила Никиты Богословского. Надгробный памятник из черного камня:
откинутая крышка концертного рояля, на которой выгравирован портрет
Богословского...
В начале
семидесятых годов я писал свою повесть о стихах "Улица Мандельштама".
Перечитывая ее на днях, наткнулся на такой эпизод:
"И
Мандельштам в четырнадцатом году восклицает, что не Рим живет среди веков и
времени, а лишь всего-навсего место во вселенной для человека. Потом, спустя
много лет, будет вспоминать о третьем Риме, бормотать о трех свечах и трех
встречах...
И может
быть, он не был там "И никогда он Рима не любил". Но какое италийское
разнообразие: "И распластался храм Господен,//Как легкий
крестовик-паук.//А зодчий не был итальянец,//Но русский в Риме...",
"Когда, с дряхлеющей любовью//Мешая в песнях Рим и снег,//Овидий пел арбу
воловью//В походе варварских телег", "Поговорим о Риме - дивный
град!", "Природа - тот же Рим и отразилась в нем.//Мы видим образы
его гражданской мощи..."
Не от
этой ли привязанности 1914 года возникла потребность в итальянском языке 1933
года? И он выучил его и читал Петрарку..."
В то
время мне не было и тридцати лет, а теперь мне уже за шестьдесят. И все пишу,
пишу, пишу...
Теперь
поближе подбираюсь к оленям, как к нашим баранам, от которых я начал писать
этот этюд, это эссе, это свободное плавание, это абсолютно вольное сочинение на
тему промчавшихся оленей в "Палате №6". Это своеобразные записки
сумасшедшего, поскольку всякое писательство на Руси проходит по части
сумасшествия. На писателей в России посматривают с некоторой опаской и
недоумением: все люди как люди, работают, а этот, руки в брюки, ходит карнизы
на верхних этажах домов разглядывает, ворон считает. "И все пишут, пишут,
а для кого пишут? Ведь книг-то ихних никто не читает", - вздыхает дворник,
выкатывая бак из двери мусоропровода.
А вам и
не надо читать книг. Не читайте книг, никаких. Книги пишутся для тех, кто будет
писателем. То есть писатели пишут для писателей. Петрарка писал для
Мандельштама, например, а Чехов для Олеши. Такие вот дела на нашем
художественном небосклоне. А книги, тем более их продажа, не имеют отношения к
художественной литературе. Литература живет в душе и перелетает от писателя к
писателю через воздушные мосты. Вот такие писатели только и становятся
бессмертными. А все другие люди - и не жили, или жили только для того, чтобы
стать предметом описания для писателей. КнигопродАвцев, не продавцОв, а именно
книгопродАвцев, как ХристопродАвцев, я лютой ненавистью возненавидел с тех пор,
как они мне на заре свободной торговли в начале 90-х годов сказали, что
Мандельштам не продается. Я это понял, как и надо понимать: не продается
настоящее, не продается вдохновенье. А книгопродАвцы мне конкретно говорят:
товар не уходит с названием "Мандельштам". Исходя из этого я поправил
Пушкина, который первым в России придумал торговать рукописями, хотя так ничего
путем и не продал, был в постоянном убытке. Итак, я вывел: не продается
вдохновенье и рукопись нельзя загнать! Поэтому я с презрением отношусь ко
всяким книжным ярмаркам, книжным лотереям типа "Букера",
"Нобеля" и прочей суете вокруг кассы так называемых
"профессиональных" писателей. Заинтересованы в этих
"мероприятиях" только "книгопродАвцы", которым предстоит
сбывать раскрученный товар. Замечательно сказал о премиях, в частности, о
"Нобеле", Андрей Углицких в статье "Литературный эшелон"
("Наша улица" № 88 (3) март 2007), что "коэффициент полезного
действия" Нобелевского комитета представляется... весьма и весьма высоким
- как-никак выше КПД паровоза"! В статье в одну колонку были выстроены
отмеченные премией авторы, а в другую - нет (для чистоты анализа были взяты
довоенные зарубежные авторы). Получилось, что отмеченные, за редким
исключением, бесследно утонули в болотах библиотек, а неотмеченные составляют
гордость мировой литературы, являются общепризнанными классиками, даже гениями,
которых постоянно везде и всюду переиздают и читают, среди которых Бертольт
Брехт, Федерико Гарсия Лорка, Джеймс Джойс, Эмиль Золя, Хенрик Ибсен, Франц
Кафка, Марсель Пруст, Райнер Мария Рильке, Френсис Скотт Фицджеральд, Марк
Твен, Герберт Уэллс (я оставил уж самые звонкие имена).
Олеша
говорил, что в Польше есть села и поселки с названиями - Олешаны, Олеши... и
масса таких же производных от оленя. Узнаете? Олененок, молодой олень. То есть,
в сущности, польская фамилия "Олеша" по-русски означает то же самое,
что Юрий Карлович с волнением отыскивал в "Палате №6" у Чехова:
"оленей"! Правда, сам он был маленьким оленем, "олененком"
- "олешей". Был бы он по-русски Оленевым! Юрий Оленев, красиво
звучит! А то его довольно часто путали с русским именем "Алеша". Даже
обращались к нему так: "Алеша, скажи, а как твое отчество?" На что
Олеша с усмешкой отвечал: "Юрий Карлович!" Так что всегда в душе у
Олеши были олени! Поэтому его так взволновала в свое время, да и потом все
время волновала, приводила даже в восторг, эта фраза из "Палаты №6".
Если идет
снег, то горящие фары машин на мосту выглядят летящими звездами.
А я держу
перед собою на нужном месте "Палату №6", медленно, с чувством, с
расстановкой читаю вслух: "Под вечер Андрей Ефимыч умер от
апоплексического удара. Сначала он почувствовал потрясающий озноб и тошноту;
что-то отвратительное, как казалось, проникая во всё тело, даже в пальцы,
потянуло от желудка к голове и залило глаза и уши. Позеленело в глазах. Андрей
Ефимыч понял, что ему пришел конец, и вспомнил, что Иван Дмитрич, Михаил
Аверьяныч и миллионы людей верят в бессмертие. А вдруг оно есть? Но бессмертия
ему не хотелось, и он думал о нем только одно мгновение. Стадо оленей,
необыкновенно красивых и грациозных, о которых он читал вчера, пробежало мимо
него; потом баба протянула к нему руку с заказным письмом... Сказал что-то
Михаил Аверьяныч. Потом всё исчезло, и Андрей Ефимыч забылся навеки..."
"...к
чему мешать людям умирать, если смерть есть нормальный и законный конец
каждого?" - Мысли Рагина о смерти и страдании созвучны представлениям
стоиков, считавших примирение с несовершенством мира более разумным, чем
безнадежную борьбу с его несовершенством. Рассуждения Рагина почти дословно
повторяют афоризмы Марка Аврелия, содержащиеся в книге "Размышления
императора Марка Аврелия Антонина о том, что важно для самого себя" (пер.
кн. Л. Урусова. Тула, 1882). Эта книга была в библиотеке А. П. Чехова, в ней
сохранились его пометы, сходные с рассуждениями Рагина.
Я сам
часто зажигаюсь от прочитанных книг, я всю жизнь живу с книгами, во второй
реальности, которая намного интереснее первой, исчезающей. Чехов многое черпал
из книг и не стеснялся говорить об этом, и советовал начинающим авторам как
можно больше читать. Я делаю то же самое, когда вижу начинающего, пришедшего ко
мне в редакцию с сырым, убогим текстом. Я говорю, что это плохо написано. А
автор распаляется, твердит, что он всю правду-матку выложил. Я же предлагаю ему
не правду-матку резать, не по деревням ходить и огородам, не по лесам да по
горам, а прочно засесть в библиотеке с классическими книгами. Писательство -
это умение сидеть очень долго на одном месте и писать, по буковке, по слову, по
фразе. Писателю необходимо "знание жизни" - долдонили в совке. Я же
говорю, что писателю необходимо знание Слова, а жизнь сама собой в тебе живет и
изучается. Не ты же управляешь сердцем, не ты же создаешь ребенка, не ты
осуществляешь метаболизм... Все это делает за человека Бог.
Слово
созидает жизнь.
Владимир
Короленко в воспоминаниях "Антон Павлович Чехов" писал: "...в
"Русской мысли" появилась "Палата № 6" - произведение
поразительное по захватывающей силе и глубине, с каким выражено в нем новое
настроение Чехова, которое я назвал бы настроением второго периода. Оно совершенно
определилось, и всем стала ясна неожиданная перемена: человек, еще так недавно
подходивший к жизни с радостным смехом и шуткой, беззаботно веселый и
остроумный, при более пристальном взгляде в глубину жизни неожиданно
почувствовал себя пессимистом".
Кстати
говоря, в этих воспоминаниях о Чехове есть знаменитая сцена, которую я всегда
привожу своим авторам, иллюстрируя мысль, что неважно о чем писать, важно как
писать. То есть, проще говоря, форма и есть содержание, форма рождает
содержание.
Короленко
говорит о Чехове: "По его словам, он начинал литературную работу почти
шутя, смотрел на нее частию как на наслаждение и забаву, частию же как на
средство для окончания университетского курса и содержания семьи.
- Знаете,
как я пишу свои маленькие рассказы?.. Вот. Он оглянул стол, взял в руки первую
попавшуюся на глаза вещь, - это оказалась пепельница, - поставил ее передо мною
и сказал:
- Хотите
- завтра будет рассказ... Заглавие "Пепельница".
И глаза
его засветились весельем. Казалось, над пепельницей начинают уже роиться
какие-то неопределенные образы, положения, приключения, еще не нашедшие своих
форм, но уже с готовым юмористическим настроением..."
Олеша
этот метод "о пепельнице" воплотил сполна в своем творчестве,
показав, как можно гениально писать о вещах самых простых, будничных. Например,
о том, как он выходил на угол Лаврушенского переулка к набережной и соображал,
глядя то вправо, то влево, через какой мост ему идти, через Каменный или через
Москворецкий.
Я тоже
люблю выходить на угол своего дома и смотреть на длинную, убегающую вдаль ленту
боковой стороны Братеевского моста. А когда я не спеша иду через мост к метро
"Марьино", то мне кажется река в этом месте самой широкой в Москве, а
мост никогда не закончится. Идешь, идешь, а ему все нет конца.
Кстати,
вспоминая Владимира Галактионовича Короленко, я искренне поражаюсь тому, как
его фигура постоянно вырастает во времени. Сам великолепный писатель, (рассказы
и повести "Сон Макара" (1883), "Слепой музыкант" (1886),
"Без языка" (1895), "Павловские очерки" (1890), "Река
играет" (1891), автобиографическая повесть "История моего
современника" (опубликована посмертно 1922), да еще одним из первых оценивший
талант Федора Крюкова, истинного автора "Тихого Дона", опубликовавший
в журнале "Русское богатство", в котором был главным редактором,
гениальную повесть Крюкова "Казачка", в которой уже видна стилистика
"Тихого Дона", и доверивший ему заведование отделом литературы и
искусства журнала.
В
"Палате №6" Антон Чехов словно развертывает перед нами в
последовательности картин поговорку: врачу - излечися сам. И в том образе,
который Чехов рисует, я узнаю его самого. В самом деле, доктор Андрей Ефимыч
Рагин у него высок, как Чехов, мужиковат, как Чехов, с точно такой же бородкой,
как у Чехова, намеревался поступать в духовную академию, и здесь близко, ибо
отец муштровал Чехова и заставлял петь в церковном хоре... Совпадений очень
много. Но главное совпадение - герой не врач, хотя врач по профессии, как
Чехов, а философ, как Чехов. Писатель-философ! И вот эта фраза Чехова:
"Распустили слух, что палату №6 будто бы стал посещать доктор", - для
меня является ключевой, пророческой. У нас философов признают сумасшедшими и
уничтожают!
Отсюда
вопль Мандельштама из тюремного больничного барака:
Промчались
дни мои - как бы оленей
Косящий
бег...
Литературный альманах Юрия Кувалдина "Ре-цепт",
Издательство "Книжный сад", Москва, 2008, 52 авторских листа, 832
стр., переплет 7цб, оформление художника Александра Трифонова, тираж 1.000
экз., стр. 5.